— Вижу или не вижу, неважно. Я никогда и представить себе не мог, что ты философ.
— Но почему? Впрочем, философия — и такая легкомысленная особа, как я? Да?
— Нет, я не то хотел сказать. Но, в общем, мне кажется, что философия — не женское дело.
— Нет, милый, именно женское. Ты ведь окончил геофак?
— Да.
— Знаешь, что такое диалектический материализм?
— Знаю, проходил.
— Помнишь, что такое тезис, антитезис, синтез?
— Экзамен мне устраиваешь?
— Нет, ты подумай. Первое — тезис, так? Второе, его противоположность — антитезис. Третье — синтез этих двух, так?
— Ну и что?
— А вот что: ребенок тоже третье, вернее, третий — синтез. Женщина — тезис. Мужчина — антитезис. Ребенок — синтез. Вот я тезис, ты — антитезис… — Она вдруг умолкла.
«Ну и разговорчики! — подумал Заур. — Никогда бы не подумал, что она с такими фокусами. „Ты тезис, я антитезис, ребенок синтез“. Только ребенка и не хватало…»
— Ты не замечал, что в основе и религии, и философии, и самых различных концепций лежит идея тройственности, триады? Почему? Да потому, что жизнь и есть эта триада. Третий — это новорожденный, это результат. Исход. Плод. Завершение. Тех, у кого нет детей, называют бесплодными. Бесплодие! Страшное слово, не правда ли?
— Хорошо, ты столько твердишь «ребенок, ребенок», а почему у тебя нет детей?
— У меня? Ха-ха-ха! У меня? Дорогой мой, все, что я говорила сейчас, это рассуждения чисто умозрительные. Я еще с ума не сошла — иметь детей. Жизнь слишком коротка, мой друг, надо жить для себя.
— Манаф тоже так считает?
— Манаф? Нет, Манаф, наверное, хочет. Мужчинам что? Не на них падают тяготы всего этого. Разве не жаль, если я потрачу жизнь на ребячий визг? Нет, дорогой, пестовать детей — это не для меня. Вот у нас есть соседка, Медина. Я вижу, до чего ребенок довел ее. Вздохнуть не дает. И муж ее бросил…
— Бросил?
— Да. В первый же год. Через шесть месяцев после рождения малыша. С одной стороны — это подлость, а с другой — он, бедняга, просто удрал. Ребенок не давал ни минуты покоя. Плакал двадцать четыре часа в сутки.
Снова наступило молчание. Моря еще не было видно, но ощущалась его близость.
… — Когда ребенка не было, муж донимал ее бесконечными разговорами о том, что хочет малыша. Наконец однажды Медина сказала, что беременна. Он чуть не ополоумел от радости. Медина говорила, что девять месяцев он порхал вокруг нее, как мотылек. Приходил, говорит, прикладывал ухо к животу и слушал — возится ребеночек или нет. Внимательно так слушал, подолгу… Я в кино видела — крестьяне так слушают землю. Геологи тоже иногда прикладывают ухо к земле. Это правда? Ведь ты геолог.
— Правда.
— Послушай, ведь геолог должен ходить по горам, по долам. Почему ты сидишь в издательстве?
— Это длинная история. Расскажу как-нибудь… Значит, муж послушал чрево жены своей и услышал там нечто такое, от чего сбежал?
— Да нет, сбежал он через полгода после рождения ребенка. Я же тебе говорила.
Теперь дыхание моря чувствовалось явственно.
— Знаешь, Медина рассказывала, что во время беременности женщина ощущает внутри тепло ребенка. Гм… Как будто в животе носишь печечку.
— Персональная передвижная печь, запас батареи — девять месяцев.
— Не смейся. Посмотри, какими я обогатила тебя знаниями.
— Особенно по части гинекологии и акушерства. С завтрашнего дня могу спокойно устраиваться в родильный дом.
Он протянул руку, включил радио. Послышались позывные радиопрограммы «Аракс». Зазвучал женский голос: «Говорит Баку! Семнадцать часов по местному времени. Передаем последние известия. Нью-Йорк. На утреннем заседании Совета Безопасности Организации Объединенных Наций…»
…Море было похоже на неоконченный холст. Как будто художник провел всего две линии — берега и горизонта. Ляпнул кляксами скалы. И пользовался только двумя красками: голубой — для неба и моря и желтой — для песков. На этом холсте могло бы появиться еще многое. На небе — разбросанные облака, на море — пенящиеся волны. В воздухе можно было написать чаек, на берегу — разноцветные тенты, вдали — белые паруса. И всюду можно было нарисовать людей. Но ничего не было. Ни волн, ни парусов, ни чаек. Ни людей.
— Вот эта дорога ведет в Пиршаги, но ты сверни в ту сторону. Ага, вот так. Теперь поезжай. И мы приедем на то самое место.
Машина запрыгала по проселочной дороге…
— И долго мы так будем скакать?
— Приехали. Стоп.
Зубчатые скалы отделяли этот пляж от всего побережья. Место было укромное. Уединенное. Проселочная дорога терялась в песках.
Остановив машину, они вышли на песок. Тахмина сняла туфли и взяла их в руки. Ощутив голыми ногами сладкое щекотание песка, она словно попала в далекую страну — страну своего детства.
Словно испугавшись воспоминаний, она повернулась к Зауру:
— Ты фотографируешь?
— Редко. Вон аппарат, в машине валяется.
— Возьми, сфотографируй меня.
«Нет уж, милая, — подумал он. — Заур вовсе не такой растяпа, как тебе кажется. Фотография — документ. А мне подобные документы ни к чему».
Они подошли к морю. Заур сунул руку в воду.
Загорелое, медное тело переливалось мускулами при малейшем движении. Зауру самому нравилось смотреть на эту игру.
— А ты что не раздеваешься?
— Я пока не буду купаться.
— Почему?
— Не хочу.
Она сказала это так решительно, что Заур не стал настаивать. Он дважды перекувыркнулся, попрыгал, размялся. И побежал к морю.
Не отрывая от него глаз, Тахмина, не раздеваясь, вошла в море и брела, пока вода не достигла колен.
Заур нырнул раз, другой. С него слоями сходила усталость от работы, от дороги. Вода, теплая, как сон, на поверхности и прохладная в глубине, ласкала кожу, расслабляла мускулы, успокаивала нервы. Он вспомнил слова бабушки: «Ковер гладят по ворсу». Море как будто гладило его по ворсу.
Он уплыл далеко, берег сжался, машина превратилась в зеленое пятно на желтом фоне. Тахмина исчезла. Было глубоко. Величавая безбрежность моря, его спокойствие, его кружащая голову гармония на минуту испугали Заура. Но он вспомнил о своей многолетней сноровке пловца. Успокоился. И понял, что этот страх — от глубины и еще от тяжелого спокойствия моря. Он развел руки, лег на воду. Увидел небо, в нем — бог весть откуда появившиеся редкие облака.
Подумал о Тахмине. О ее редкостной красоте, накрашенных губах, насурьмленных глазах, длинных ногах. О женственном очаровании ее смеха, голоса, аромата. О причудах, рассеянности.
Он вспомнил других женщин, о которых приятно было вспоминать, и подумал, что ни одна из них не влекла его так сильно. Он был совершенно уверен, что нравится Тахмине. И если это так, почему они не могут просто принадлежать друг другу? Для чего естественное желание непременно нужно одевать во что-то — во всякие пышные, пустые, ненужные слова? Для чего, ну, для чего нужно говорить столько ничего не значащих слов? Зачем вообще надо что-то объяснять? Если они оба этого хотят, если это должно произойти и непременно произойдет, кому нужны все эти слова, в которые никто — ни он, ни она — не верит? И все-таки эти ни ему, ни ей не нужные слова должны быть сказаны, как будто здесь есть кто-то третий. Ради него, чтобы его обмануть. Как странно. Может быть, это какой-то ритуал?
Он поплыл к берегу, вышел на песок. Огляделся. Тахмины не было видно. Вот еще новости! Громко крикнул:
— Тахмина!
— Я здесь.
Он поднял голову и увидел ее на самой верхушке скалы.
— Осторожно, упадешь!
— Не бойся.
Тахмина, прыгая, как коза, спустилась со скалы.
Заур разлегся на песке. Его черно-волосатая грудь мерно подымалась. Он переворачивался с боку на бок.
Тахмина открыла сумку, достала хлеб, зелень, редиску, сыр. Постелила скатерть.
Она проделала это так непринужденно, что Заур поразился:
— Я и не знал, что ты такая хозяйка.