— Эх-эх, яныкай-ай! — покрикивал Эман и время от времени свистел.
— Перестань, надоел, — сказал седок по-русски.
Эман повернулся к нему и, глядя в глаза, ответил по-марийски:
— Господин, ямщику нельзя не понукать лошадей!
Седок сделал вид, что не понял, и промолчал. Он поправил кожаную подушку у себя за спиной и уселся поудобнее.
— Э-эх, яныка-ай! — Эман дернул вожжи, и лошади пошли рысью.
Дорога была пустынна. Только однажды попалась навстречу телега, в которой сидели мужик и три бабы с красными, заплывшими глазами: видать, трахомные. Встречные собирались уступить дорогу и очень удивились. что с дороги свернул тарантас с барином.
Линов думал: «Вот и этот мужик-мариец в свое «Э-эх» вкладывает и горе, и радость, и у него, должно быть, о каких-то важных вещах, о родине, например, есть свои понятия. И ума у него, наверное, как и у русского мужика. палата. И в нужный момент нужное слово сумеет сказать. Как все подданные Российской империи, и ан имеет права. Например, если он православный, имеет право перейти в другую веру, ему дано право избирать и выступать в печати, и ряд других прав даны ему «белым царем». Если же кто препятствует ему в осуществлении этих законных прав, того могут по тысяча четыреста сорок пятой статье приговорить к каторге. Хо-хо, «могут»! Разве жандармского офицера испугаешь этой статьей. Эх, право записано на бумаге, а в жизни все по-другому. Вот я крестился еще в школьные годы, считаюсь русским. Но ведь все равно остался марийцем, иногда даже говорю по-марийски. Ведь если станешь марийцев по-русски допрашивать, ничего не добьешься, хоть полгода промучайся. Поэтому в глухих углах приходится разговаривать по-марийски. На виду — это не годится делать, а то еще прослывешь социалистом, революционером, А разве мало таких, как этот молодцеватый ямщик, которым прекрасно известно, что я природный мариец? Наверное, едет и злится, в душе издевается надо мной. Они ведь как говорят? Перекрашенная ворона. Ворону сколько не перекрашивай, она так вороной и останется. Так же они подтрунивают над крещеными. Может быть, они имеют на это моральное право. Народ не любит таких чиновников, как я, которые делают свое дело «на совесть». Недавно коллега рассказывал о процессе пятерых мужиков из Боярсолы. Карт, который хотел сжечь этнографа, сказал следователю: «Вы походите на маленьких детей на белом мерине». Когда же тот спросил: «Что за загадки ты загадываешь?» — карт разъяснил: «Маленькие дети считают конем свою палку». Да, боярсолинцам крепко досталось: Сибирь, каторга! Этнограф оказался мягкосердечным человеком, стал ходатайствовать о помиловании, но разве можно спасти человека, попавшего в когти наших законов? По указу от 17 апреля-выход из православной веры не наказуется, но, когда несколько чувашей отошли от русской веры, нашлась статья: оскорбление православной веры. Затеялся процесс, который и сейчас еще не закончился, вот тебе и указ, вот тебе и закон!»
Эман тем временем несколько раз вздремнул на козлах, но сидел он так же прямо и твердо: за годы службы в ямщиках выработалась привычка. Его жизнь проходит в пути, сидит он на козлах чужого тарантаса, покрикивает на чужих коней, набивает чужой карман, а ему достаются лишь обиды и оскорбления. Дорога гладкая, день погожий, а мимо пролетает кипящая жизнь! Но только жизнь эта устроена так, что беднякам, вроде Эмана, несладко приходится в ней…
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
Из Комы на русско-японскую войну ушли двадцать два человека. Трое вернулись живы-невредимы, одиннадцать не вернулось совсем, остальные пришли искалеченные. Во многих хозяйствах некому стало работать, поэтому бедняки засеяли меньше, чем в прежние годы. А тут еще озимь погибла от морозов… Уже с осени люди начали есть желуди и древесную кору. К рождеству перерезали скот, весной несколько человек умерли от голода. Несмотря на это, подати взимались как и прежде. Кугубай Орванче прямо так и объявил старосте, когда весь народ согнали в караулку.
— Не уплатишь подать, продадим скотину, самовар.
— Скотины у меня нет, есть чужая, Эбатова, лошадь. И ту думаю прирезать.
— Продай лошадь, уплатишь подать и недоимки, которые за тобой числятся.
— Чем же я стану платить?
— Да говорят тебе: лошадь продай!
— Так ведь не моя лошадь, чужая. Ты же староста, сам знаешь: лошадь Унура Эбата. Да если бы моя была, и то не стал бы продавать лошадь ради подати.
— Ого! И ты смеешь мне это говорить?
— Чего ж не сказать, коли сами меня к тому принуждаете…
— Повтори-ка свои слова!
— И повторю!
— Эй, десятский, пойди-ка сюда!
— Что такое, староста?
— Вот этого старикашку отправь в волость, в чижовку, и запри покрепче.
— За что ж ты меня в тюрьму сажаешь? — удивился Кугубай Орванче.
— Молчать! Ты свое уже сказал, теперь помолчи.
— Нет, ты скажи — за что?
— Ну, ну, хватит! Десятский, уведи его!
Писарь под диктовку старосты написал какую-то бумажку, староста отдал ее десятскому:
— Отдашь дежурному.
В камере, куда втолкнули Кугубая Орванче, сидело трое: один за кражу краюхи хлеба, другой за то, что избил урядника, третий за то, что оказал сопротивление, когда у него конфисковали имущество за неуплату страхового платежа.
— Здравствуйте, — сказал Кугубай Орванче, когда дверь за ним захлопнулась. — Темно-то как, нет ли лампы?
Длинный арестант, лежавший в углу, ответил:
— Нет.
— Как же так?
— Да уж так, — человек отвернулся к стене и замолчал.
Кугубай Орванче лег на лавку и тоже ни о чем больше не спрашивал. Кто их знает, что за люди.
Хотя Кугубай Орванче немало хлебнул на своем веку горя и в кутузке сидит уже в третий раз, сегодня он приуныл.
«Может, убийцы какие, — думал старик, прикрыв глаза и стараясь задремать. — Ну да ладно, что суждено, то и будет, поживем — увидим».
— Ух, кровопийцы! — услышал он вдруг и открыл глаза.
У зарешеченного окна сидел человек, обнаженный по пояс, и при свете луны давил на своей рубахе вшей.
— Кого так свирепо ругаешь? — спросил один из арестантов. — Уж не урядников ли?
— Разве ж это ругань для них? Для урядников это, можно сказать, похвала.
— A-а, ну разве что так… — немного помолчав, тот же арестант неожиданно сказал — Как было бы хорошо, если бы этого проклятого Столыпина еще в прошлом году убили.
Человек, сидевший у окна, удивленно посмотрел и ничего не ответил.
Начинался буран. Окна в камере были одинарные, поэтому было хорошо слышно, как бушует ветер.
— Э-эх уплатил бы подать вовремя, сейчас горя бы не знал, — сказал человек без рубашки.
Немного погодя он надел рубашку, закурил, подошел к двери, прислушался. Вернувшись на прежнее место, сказал:
— Прошлой осенью в Уржумском уезде, в Вятской стороне, из двадцати двух волостей только в одной уплатили подать.
— И той не надо было платить, — отозвался сосен.
— Почему? — вступил в разговор Кугубай Орванче.
— Потому, — хмуро ответил арестант.
— Ну и что же там получилось? — спросил третий арестант.
— Исправник собрал пеших и конных стражников до ста человек и заявился с ними в деревню. Приказывает: «Отобрать у мужиков имущество и свести лошадей». Потом поехали по другим деревням, пока не приехали в Шурму. Про эту Шурму даже в газете было написано.
— В какай газете?
— «Волжский курьер», ее в нашей деревне учитель получал.
— Ну, приехали в Шурму, и что же дальше? — спросил Кугубай Орванче.
— Исправник, как обычно, приказал стражникам приступить к сбору податей, а сам лег спать. Просыпается, а перед домом, где он остановился, собралось народу больше тысячи.
Исправник, понятно, струсил, но не показывает виду, спрашивает строго:
— Что вам нужно?
Мужики в ответ:
— Нам ничего не нужно, но и ты нам не нужен, так что ушел бы ты отсюда.
— Уйду, если до полудня заплатите подати. Не то пеняйте на себя.
— Делай, что хочешь, платить не станем.
— Почему?
— Начальство не пропадет с голоду без наших денег. Да и не за что ему платить, — кричат из толпы.
Тут подходит к исправнику один мужик. Исправник побледнел, но не отступил. Мужик взял его за пуговицу мундира и говорит:
— Шел бы ты, господин урядник, домой к жене и детишкам.
— Что, что?
— Убирайся, говорю, и стражников своих уводи.
— Ты соображаешь, что такое говоришь?
— То и говорю, что лучше тебе убраться отсюда подобру-поздорову. До сих пор ты немало крестьянских денег заглонул, гляди, как бы теперь тебе не подавиться!
— Пшел вон! — исправник оттолкнул мужика и закричал:
— Если не заплатите подать…
— Не заплатим! — зашумела толпа.
— Все ваше имущество будет конфисковано!
— Не выйде-е-т! — ревела толпа.
Кто-то швырнул в исправника камень, кто-то угодил стражнику в голову.
— Стреля-ять! — крикнул исправник.
Но только трое или четверо стражников успели выстрелить, мужики бросились на них, избили, ружья отобрали. Десятка полтора стражников заявили, что они бросают службу, и тут же поснимали свои мундиры.
— А что же сделали с исправником? — опросил Кугубай Орванче.
— Тоже избили и посадили под замок. Потом мужики разобрали отобранное имущество и выпустили исправника.
— Говорят, что, когда стражник и хозяин сцепились из-за самовара, самовар был помят. Так начальству пришлось уплатить этому мужику два рубля денег, — сказал другой арестант. — В газете писали.
— Вот это здорово! — воскликнул Кугубай Орванче.
— Дальше — больше, приволокли шурминцы попа и заставили его отслужить молебен в честь победы над исправником.
— С попом это хорошо придумали.
— Так всегда надо бы делать, — сказал Кугубай Орванче.
— Попробуй сделай! Примчатся стражники, драгуны, живого места на тебе не оставят.
— Да и в Шурме, наверное, тем дело не кончилось.
— Еще бы! У начальства ведь не один исправник…
— Не в исправнике дело, исправник — мелкая сошка, то ли дело — Столыпин… — снова заговорил тот, что уже начинал речь про Столыпина.