Клара сошла на берег, а на палубу вихрем ворвался другой пассажир — то был таможенник Робертсен. Он кого-то поискал наверху и внизу, заглянул в салон. Там чем-то занималась буфетчица.
— Где Абель?
— Абель?
— Где Абель, я спрашиваю?
Буфетчица не ответила и продолжала заниматься своим делом.
— Дура! — прошипел Робертсен и помчался дальше.
Абеля он, разумеется, застал у себя, в капитанской каюте. Робертсен и сам мог бы о том догадаться, но слишком уж он разгорячился. Он бушевал, он трясся, он кричал, что Абель еще пожалеет, еще раскается! Неслыханная наглость — наслать полицию на человека, который никогда ничего дурного не сделал. Но дайте срок, они еще вволю насмеются, на Лоллу он уже заявил и заявит на всю их семейку, отец-то у нее прижил ребенка со служанкой, до того как задать деру. Абелю придется взять свое заявление обратно! Это же просто неслыханно — допрашивать официальное лицо, государственного человека!
Клеменс не хотел сходить на берег, не попытавшись еще раз соблазнить Лоллу новыми книжками, — пусть она все-таки наведается к нему и возьмет все, что ни захочет. Лолла учтиво поблагодарила и отговорилась тем, что на корабле у нее почти не остается времени для чтения. А что, если капитан когда-нибудь в порядке исключения надумает прочесть книгу? Нет, он не читает книг, он читает только календарь, он внимательно его изучает. Она, Лолла, просто его не понимает. Интересно, какое впечатление сложилось у Клеменса о капитане?
Да-да, конечно, отвечал Клеменс, а книги она может брать, когда захочет, если ненароком будет проходить мимо…
XXI
В Страстную пятницу «Воробей» рейсов не делает. Страстная пятница — большой праздник, вот он и не делает рейсов, нет и нет. Но как же так получается: рядом ошвартовался другой каботажный пароходик, он и по праздникам ходит, и по другим дням, без исключения. Это вам не молоковоз, который по праздникам стоит на приколе.
От беспокойства и праздности Абель стоит, поглядывая на пароходик, — он не прочь бы там очутиться. Одна только мысль об этом вызывает в душе вспышку, и радость распускается словно цветок. Он кричит штурману на пароходике, который сидит возле машины и курит свою трубочку: «Уже звонили?» Штурман, может, и отвечает, но не так, чтобы его можно было расслышать. Абель торопливыми шагами устремляется к нему и спрашивает, будто это Бог весть как важно:
— Свисток давали?
— Первый, — отвечает штурман и тут же дает второй.
Вспышка в Абеле гаснет: какое ему дело, давали свисток или нет, он все равно не может поехать — у него нет денег. Раздается третий свисток.
— Я просто так, — говорит он, — тут одно письмо…
Благоприятная возможность безнадежно упущена. Точно так же ему предстоит упустить и следующую. На первый день Пасхи он тоже не смог уйти, а на второй уже снова возил молоко. И не оставалось никакой надежды вырваться с корабля до Троицы. А до нее еще целых семь недель.
За это время к нему много раз заявлялась полиция с расследованием. Робертсен стоит на своем: что это собственноручная подпись Абеля, и жена его, и дочери видели, как он проставил свое имя сперва в альбомах для стихов, а потом — под долговым обязательством. Те же буквы, то же перо, те же чернила — пожалуйста, можете отправлять на экспертизу, говорил Робертсен. А полиция говорила так:
— Если подпись Абеля действительно подделана, чего ж он тогда пошел в банк и выкупил фальшивое обязательство? Очень странно.
Они столько времени его терзали, что он впал в прежнее равнодушие и плюнул на все. В довершение несчастья об этом проведала Лолла и крайне разволновалась. Как он мог собственными руками разворошить старую историю, которую сам же в свое время похоронил? Неприятное для него выдалось время.
Абель стоял на своем мостике, по времени — между началом лета и Троицей, вел «Воробья», ненавидел его и презирал. Он испытывал глубокое разочарование, он был истерзан необходимостью соблюдать какие-то нормы поведения и проявлять внимание к тому, что его решительно не привлекало. Но что же тогда его привлекает? Жить как Бог на душу положит и плыть по течению? Вот на лесопильне в Канаде он мог работать, но это было много лет назад. В родном городе он сумел однажды спасти человека по имени Алекс, но и это было много лет назад, просто случай, вспышка, и опять ничего.
Жизнь на корабле тоже ни к чему его не побуждает, ну ни капельки. Идиотизм повседневного бытия, единожды утвержденный, остается без перемен, его лишь слегка разнообразят молочные бидоны, которые надо поднять на борт, и бидоны, которые надо снести на берег. Ну как это выдержать? Безопасность самого парохода — продуманная надежность в любом закутке, любом углу — тяготила его; фарфоровая дощечка над каждой дверью, чтобы не ошибиться, кнопки, чтобы на них нажимать, и подушки, куда ни глянь — всюду подушки. Не в том дело, что он жаждал опасностей и смерти, для этого он был слишком равнодушным, но перемена доставила бы ему какую ни то радость. На больших парусниках есть по крайней мере такелаж, по нему можно лазить вверх и вниз, а здесь — настоящие лестницы с коврами и медными перилами, и никакого тебе такелажа.