– А что, пацаны? Надо его сфотографировать на коробку детского питания. – Все снова заржали. – Там как раз таких целлулоидных любят. Ты только мороженое держи пряменько, косолапый, за палочку, вот так. Пупсик.
Алешка погибал от ненависти. Парни всё еще крепко прижимали его уши. Плач перекрыл горло, он сипел. И только сейчас он сообразил, что продолжает аккуратно держать мороженое, как будто бережет его, как будто после того, как эти придурки уймутся, он примется спокойно его доедать.
Как спастись? Что сказать? Доконало его слово «косолапый» (Алеша в детстве был мальчиком упитанным).
– Еврей! – крикнул он Филину.
Все вдруг замолчали. Алешка понял, что сказал что-то страшное, что он, сам не зная как, нашел слово, которое подействовало сильнее любой ругани.
– Что? – пригнулся к нему Филин.
– Сейчас начнут бить, – понял Алеша. Он резко подсел вниз, оставив шапку в руках у обидчиков, потом выпрямился, впечатал мороженое Филину в лицо и быстро достал из кармана автоматический ножичек, который ему подарил отец. С открытым ножиком Алеша сделал шаг вперед.
– А ничего! – закричал он. – Всех убью!
Он резанул ножиком воздух прямо перед лицом Славки Филина, едва его не задев.
– Убери ножик, шиз! – крикнул Славка.
– Считаю до трех.
– Да ладно, парни. Пошли от него подальше. Еще заденет по-дурочке. Ему же не сидеть. Посадят отца.
Парни, стараясь не терять гордости, стали уходить, время от времени оглядываясь.
Алеша понял, что решающий момент упущен. Догнать он их все равно не сможет – убегут, да еще с улюлюканьем. А и догонит, не сможет ударить ножом. Минуту назад это еще была бы оборона, теперь – убийство. Страх убийства был даже сильнее позора. И тогда он стал выкрикивать слово, силу которого только что узнал:
– Евреи, евреи, евреи!
Дома он разрыдался по-настоящему. Евдокия Анисимовна взяла в руки ножик, ища кнопку, чтобы закрыть.
– Говорила тебе! – бросила она Грише.
– Ну, знаешь… Если спичку бросить в цистерну с бензином…»
– Оставь! А если бы он убил?
– Убить им нельзя.
Алеша снова разрыдался.
– Ладно, ладно, успокойся! – говорила Евдокия Анисимовна. – Вот только откуда ты это слово взял? И почему ты решил, что евреи – это ругательство? Ведь так можно и про русского сказать: русский. Но разве это ругательство?
Это все была Гришина выучка. Ей бы просто обнять сына, пожалеть, помыть его в ванной, накормить. Но они ведь воспитывали Человека!
– Погоди-ка, мать, – сказал Гриша и обнял сына. – Слушай сюда и запомни: он – не еврей, еврей – ты!
Гриша с легкостью обращал свои причуды в их с Алешей заповеди. Еврейской крови в их роду, скорее всего, не было.
После войны Гриша пытался разыскать свои корни, но не слишком преуспел. Бабка его, правда, была из деревни украинских евреев, жители которой носили одну фамилию
– Потягайло. В 42-м их всех уничтожили немцы, об этом тогда же писал Эренбург. Удалось, однако, найти старика Потягайло, который выжил благодаря тому, что воевал. Он твердо свидетельствовал, что бабка отца была приемной дочерью, нашли ее младенцем на берегу ставка, и считалось, что подкинули ее проезжие поляки.
Тот же старик рассказал эпизод времен еще Гражданской войны. В соседнюю деревню вошли петлюровцы и начали чинить расправу над жителями. Прадед Алеши был родом как раз из той деревни. Он только-только женился и жил на два хозяйства, помогая родителям. К жене его прибежала соседка с криком: «Беги! Твоего Феофана хотят убить как жида!» Та бросилась за шесть километров и успела вынуть своего суженого почти из петли. Потом ругала его всю дорогу: «Что же ты молчал?» Феофан отвечал невнятно: «Да неудобно было».
Отец пересказывал этот эпизод всякий раз со слезами. Восхищение при этом у него вызывала не бабка, рисковавшая собой из-за пусть и формальной принадлежности к евреям, а дед, которому неловко было отмазаться от смерти с помощью простого и правдивого признания, что он не еврей.
Национальный вопрос с помощью этой истории, конечно, был решен, хотя так навсегда и остался открытым вопрос о еврейских корнях Гриши. Но суть в другом: это ли нужно было в тот день Алешке?
Евдокию Анисимовну кто-то крепко схватил за руку. Это была Светлана. Она жизнерадостно жевала и свободной рукой стряхивала с губ мусор.
– Ой, напугала, чума! – выдохнула Евдокия Анисимовна.
– Дунь, так мне понравились круассаны! Три съела, два лежат».
– А сколько ты их купила-то? – Евдокия Анисимовна еще не успела переключиться со своих мыслей на подругу.
– Пять. Три съела, два лежат. Хочешь?
Светлана была моложе Евдокии Анисимовны. Лицо ее было неправдоподобно красное, какие помещают в книжках-раскрасках, просто идеальное лицо для роли супруги синьора Помидора. И губы, как будто она все время держит перед собой блюдечко и дует на чай. Такие губы другому лицу придавали бы выражение обиды и надутости, но это не про Светлану. Глаза ее нежного-нежного, бледного-бледного салата всегда улыбались.