Вечером при яркой луне одинокому сердцу понадобилось утешение и чье-то присутствие.
На грязном от сажи дереве переборки я нарисовал трех безмолвных компаньонов. Кусок мела, который, несомненно, выпал из раненой руки какого-то бога, извлек их из черного небытия.
Первому, высокому толстяку, я приделал нос в виде хобота, а широкий лоб украсил единственным, круглым глазом. Назвал его Красмуссеном и написал имя под животом, раздутым, как полный бурдюк.
Второй родился длинным и тощим верзилой, острый череп которого терялся в углу на потолке. Он мне кого-то напоминал, и я присвоил ему имя Мармадьюк Пиг.
Но мне не понравилось лицо чудовища, и я переделал его в свиное рыло.
Я долго колебался, как окрестить гомункула с мордой крысы и брюхом опоссума, который возник последним рядом с дверными петлями.
В вечернем воздухе прокричала серебристая чайка, одна из самых отвратительных морских птиц. Она не больше крупного попугая, но голос словно позаимствовала у ада. Чайка плачет и угрожает — ее крохотное горло наводит ужас на бледную бесконечность Балтики.
Если в конце земного существования божий суд не сжалится над моей мрачной душой скитальца, меня осудят на вечные муки и назначат серебристую чайку в преследователи.
Встречая сумерки, она прокричала: «Кукелю!» Так маленькое меловое чудище стало зваться Кукелю.
При свете фитиля, привязанного к валу, я рассказывал им грустные истории и поносил их отборной бранью.
Утром ушел и вернулся вечером в грязное убежище, вооружившись тряпкой, ибо весь день придумывал злую пытку, которой подвергну их, уродуя плоские структуры.
Когда фитиль вспыхнул слабым желтым пламенем, они не стелились на переборке, а сидели на моей скамье.
Под скамьей я спрятал унцию табака.
Красмуссен курил его.
В тайничке лежала поллитровка доброй датской водки.
Мармадьюк Пиг допивал ее.
От вчерашнего ужина оставалась четверть копченой селедки.
Кукелю дожирал ее.
Я в гневе замахнулся тряпкой.
— Вернитесь на переборку, и я вас сотру.
— Нет, — ответили они, продолжая курить, пить и есть.
Потом Красмуссен с силой ударил меня хоботом.
— За то, что ты наделил меня таким носом, — усмехнулся он.
— Ты приставил мне длиннющие ноги! — выкрикнул Мармадьюк Пиг. — Как думаешь, для чего?
И дал мне два болезненных пинка.
— Если думаешь, что, изобразив меня маленьким уродом, лишил возможности творить зло, то ошибаешься! — проскрипел Кукелю. И плюнул в лицо липкой слюной.
— Жалкие меловые карикатуры! — завопил я.
Но не смог их стереть. Они осыпали меня ударами, щипали, царапали и плевались…
С тех пор они наступают мне на пятки, не расставаясь ни на суше, ни в морях, ни в пустынях, ни в вечных льдах.
Они никогда не отвяжутся от меня!
Не все тюрьмы материальны; эта троица заключила меня в безграничную темницу пространства и времени, ибо рожденные мыслью, они живут вечной жизнью мысли.
Я нарисовал их мелом, веществом всех эпох, чернилом, которое никогда не иссякает в пере Бога.
Я начертал мелом круги на стене. Пока они черны и пусты, но не останутся таковыми.
Это — огромные иллюминаторы, открывающиеся в рождающийся мир. Рождающиеся миры, как и миры умирающие, наполнены ужасом.
Вскоре в каждое из окон заглянет лицо, искаженное страхом перед неведомым.
Так рождаются истории — их рассказывают, чтобы насытиться собственным страхом, терзая свои душу и плоть, а потом скормить другим окровавленные объедки варварского и божественного пира.
Так в дантовой геенне поступали тени-избранники, приглашенные на кровавое пиршество.
Рука Геца фон Берлихингена
Мы жили тогда в Генте, на улице Хэм, в старом доме, таком громадном, что я боялся заблудиться во время тайных прогулок по запретным для меня этажам.
Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.