Выбрать главу

— Ура малышке!

— Назовем ее Русалка!

— Слышишь, хозяин, — торжественно объявил Септимус, — твоему плавучему бочонку оказывают честь. Но я согласен!

— Да здравствует принцесса Ромового пути!

— Она станет нашим талисманом!

Шапку наполнили с верхом, хотя посетителей было раз, два и обчелся. Комочек плоти, в котором тлела божественная искорка жизни, пробудил в давно зачерствевших сердцах небывалую нежность.

— Септимус! Эй, Септимус! Как быть? — расстроенный Холлуэй дернул Септимуса за рукав. — Мать-католичка хочет тут же окрестить малышку.

— Черт подери! — вздохнул Септимус. — Ну и дела.

— Она права, — подал голос один матрос. — Если малышка помрет некрещеной, то не попадет на небо, и ее несчастная душа будет стенать за бортом судов Ромового пути.

— Джентльмен прав, — кивнул Джим Холлуэй.

— Как же быть? — спросил Септимус Камин бармена.

— Обычно на голову льют воду и говорят: крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа.

— Воду? — недоверчиво переспросил Септимус.

— Воду! — подтвердил бармен.

— Быть того не может!

— Сам видел.

— Скупердяй, — отрезал Холлуэй. — Хочешь, чтобы наша крестница была неправильно окрещена, а обряд не стоил тебе ни гроша. Получай, бутылочная душа.

Лицо бармена хрупнуло, как раковина моллюска, и он скошенным колосом рухнул за стойку.

— Неплохо, — сказал Септимус Камин, — но как же окрестить малышку? Впрочем, кажется, знаю, чем можно достойно восславить Бога и нашу крестницу.

— Браво!

— Официант, — крикнул Септимус. — Подай бутылку самого дорогого виски. И не вздумай надуть! Лучшего и самого дорогого! Или отправишься в воду, как тухлая треска.

— Вы же читайте те молитвы, которые знаете. И пойте псалмы, — добавил Холлуэй. — Не верю, что для крещения принцессы Ромового пути достаточно трех слов.

— Справедливо, — кивнул Септимус Камин.

Он до последней капли вылил бутылку виски на новорожденную, поминая Бога-отца, Бога-сына и Святого духа, а остальные молились и пели псалмы. Заря с трудом окрасила грязный туман в желтоватый цвет… На прощание каждый неловко чмокнул в лобик лежащую на руках усталой, но счастливой матери плачущую крестницу.

Когда Септимус Камин и Холлуэй возвращались в ялике на свое судно, из мрачной стены тумана внезапно вынырнуло громадное чудовище. Сухой треск дерева, два вопля, гигантская тень, прошитая тысячью светящихся иллюминаторов, холодная вода… смерть.

Эгей, сотоварищи Ромового пути! Приспустите флаги — пучина морская проглотила еще двоих.

И их души воспарили к небу.

— Это ты, Септимус?

— Я, дружище Холлуэй.

Земной шар потускнел, перед их взорами мерцали новые огни. Мимо проносились молчаливые тени с умоляющими или испуганными глазами.

— Души умерших, — прошептал Холлуэй.

— Как и мы, — добавил Септимус.

Их окружала лазурно-голубая бесконечность.

— Смотри-ка, — сказал Холлуэй.

— Порт приписки.

Мириады душ ударялись о гигантские златые врата, застывшие в сапфировой голубизне, и срывались вниз, словно обожженные огнем мотыльки. Их уносило туда, где в бесконечной лазури чернело мрачное пятно, на которое оба моряка не осмеливались взглянуть, предчувствуя, что там их ожидают ужасные муки.

Но перед ними врата распахнулись.

Распахнулись и пропустили их в голубые просторы, где звучала дивная музыка.

— Это рай? — спросил Холлуэй.

— Надо думать, — ответил Септимус.

И в низком поклоне склонился перед пустой бесконечностью.

Они прислушались. Со всех сторон доносились звучные и мелодичные хоралы.

— Как красиво, — воскликнул Холлуэй. — Что это?

— Опера, — произнес Септимус.

— Может, слетаем посмотреть? — предложил Холлуэй. — Я-то больше люблю дансинг, но…

— Помолчи, трепло, — прервал его приятель. — Глянь, вон там что-то новенькое.

В сказочной небесной глубине вспыхнул яркий недвижный огонек. Потом дрогнул, словно слеза на реснице, и начал расти, закрывая даль.

— Господи… — пробормотал Холлуэй и замолк.

Бедняги почувствовали, что наступает Наивысшее Вечное Мгновение.

Огонек заиграл всеми цветами радуги, темп песнопений убыстрился. Казалось, дрожал каждый атом бесконечности, рождая свет и звуки.

— Узнаю песню, — сказал Септимус Камин. — Мне ее когда-то напевала мать… Слушай, это же голос моей матери…

— Нет, — возразил Холлуэй, — это — песня старого учителя из Криклвудской школы. Моя первая песня…

— Нет, нет, эту песню мы хором пели по вечерам на нашей тихой улочке. Я тогда был еще совсем маленьким. Господи! Как я любил петь!

— Быть того не может! Эти куплеты распевал мой отец, крася зеленой краской садовую изгородь.

— Это…

— Это…

— Ты плачешь, Септимус?

— А ты намочил себе щеки слюной?

— Но… О, Септимус, смотри какой свет.

— Черт подери! — вскричал Септимус.

И больше ничего не добавил, чувствуя, что слова здесь лишние.

А двум морякам было, чему удивляться.

Свет вдруг прекратил пляску… И на лазурном занавесе бесконечности появилась громадная, сверкающая жарким блеском тысяч солнц бутылка виски!

И раздался Глас.

Гимн гимнов, мелодия мелодий, песнь песней.

— Септимус Камин и Джим Холлуэй! За единственную бутылку виски, которую вы не выпили в прошлой жизни.

За бутылку, которая подарила крохотную душу моему царству. За бутылку, которую вы пожертвовали ради вящей славы Моей, вы взойдете в царствие Мое и пребудете в нем любимыми гостями до Страшного суда.

Самые льстивые хвалы, возносящиеся из Моих церквей, не замутят стекла этой золотисто-солнечной бутылки.

Тысячелетиями короли, кардиналы, князья и прочие великие мира сего будут в напрасной надежде биться о врата неба, которые распахнулись для вас.

Сквозь слезы счастья матросы-грешники узрели божественную фигуру Христа, который шел, простирая к ним светоносные руки.

И тогда Септимус Камин, побаиваясь собственной смелости, тихим голосом спросил:

— О, мистер Иисус Христос, может быть, вы разрешите нам изредка прикладываться к ней…

Эту историю рассказал мне Крол.

Он очень много выпил, но разве пьяная речь меняет смысла рассказа.

Крол — выдающийся человек обширных познаний; однако сомневаюсь, что Господь держит его в курсе своих дел.

Септимус Камин и Холлуэй действительно погибли в густом тумане, под винтами трансатлантического лайнера.

Быть может, молитвы бедной девицы, несчастной матери, к которой в особо ужасный вечер они отнеслись с истинным состраданием, едва скрасившим ад ее жизни, помогли приотворить тяжелые створки небесных врат перед душами двух заблудших парней?

Герр Кюпфергрюн вновь берет слово

Устают даже тени.

Когда мысль отделяется от образа, слабеет внимание, а мозг перестает воспринимать речь, приходит непонимание — самый опасный враг повествования.

В темном уголке, где скрывались призрачные тени, внезапно разгорелся спор — стоял такой шум и гам, словно нас перенесло в дансинг.

— Говорю вам, своими собственными глазами видел на паперти храма Святого Павла человека без кадыка. Он продавал лекарство от худшей болезни…

— Саргассово море, или море Водорослей! Геродот говорил о нем, но ничего не знал. В 1375 году, когда появился складной Каталонский атлас, нарисованный на кедровом дереве…

— Будь палач Тайберна еще здесь, он бы подтвердил мои слова. Тех черных куриц и одноглазого петуха приговорили за колдовство к сожжению живьем. Когда костер разгорелся, они взорвались, как гранаты, и унесли за собой в могилу двенадцать сотен людей!

— Настань мой черед рассказывать историю, я бы поведал вам о Питеркине Хивене, который сварил мандрагору, чтобы ее съесть.