— Радость моя… Счастье мое!… Ведь это прямо сказка… — говорил он и вдруг спохватился: — Боже мой, да ты ведь голодна!… Подожди, мы сейчас будем завтракать. У меня есть кусок телятины — я застрелил вчера одного теленка из одичавшего стада… Есть пресные лепешки, правда, черствые… Мы сейчас разведем огонь — у меня даже спички есть, в развалинах Киева нашел…
— И это все достояние твое, милый?… — указывая на его котомку, сказала Ирмгард.
— Да. Но теперь нам, в сущности, принадлежит чуть не весь земной шар… — отвечал князь. — На сотни верст нет ведь ни одного живого человека…
— Вдвоем на целой земле… — изумленно проговорила девушка. — Какой-то волшебный сон…
— Да, но ты, ты теперь со мной и больше мне ничего не надо… — воскликнул князь. — Ну, однако, давай готовить завтрак…
— Да я совсем не голодна… — сказала Ирмгард. — Я ела по пути орехи…
— Нет, нет, ты должна подкрепиться, милая… — сказал он, разбирая сумку и вынимая разные предметы на скамью. — Вот я сейчас…
— А, и книга!… — воскликнула Ирмгард.
— Да, это Библия… — сказал князь. — Она моему прадеду еще служила. Был еще томик Гёте, но была холодная, непогожая ночь, одолевали волки, а сырые дрова не горели и он пошел на растопку. И странное совпадение: только вчера читал я «Песнь песней» и думал о тебе. Ты помнишь: «цветы распустились в горах и заворковали вновь горлинки, — что же не идет она, моя возлюбленная?..»[8]
И он бросился к ее ногам и целовал ее платье, руки, колени.
— О, Глеб… — лепетала она. — О, мой милый…
Яркий луч солнца, пробившись сквозь листву, озаряет вдруг лицо сатира. И, кажется, что он тихонько смеется…
НА ЗЕМЛЕ СНОВА ТЕСНО…
Прошло пять лет и снова пышно зацвела весна на опустевшей земле. Был вечер. Тихо вздыхало под скалами лазурное южное море. Среди кипарисов, магнолий, олеандров и лавров затаился небольшой, изящный, весь заплетенный цветущей глицинией, но немного уже запущенный дом. На лестнице, ведущей на террасу, сидит с шитьем Ирм-гард, сильно опустившаяся, рабочая, но прекрасная. Несколько ниже, как бы у ног ее, — Арвид Гренберг.
— Дети легли уже спать, а Глеба все нет… — тихо сказала Ирмгард.
— Очень уж рассердился он на этого бедного медведя… — усмехнулся Гренберг.
— Еще бы!.. Вокруг тысячи десятин брошенных садов и виноградников, а ему надо портить именно наш… — сказала Ирмгард. — Когда переселились мы сюда с неприветливого севера, где так трудно было жить, мы с такими усилиями расчистили его… Это вы птица небесная, а у нас дети… — вздохнула она и после небольшого молчания проговорила: — Ну, расскажките мне еще что-нибудь из ваших скитаний…
— Хорошо, только бросьте шитье… Уже темнеет и вы испортите глаза… — сказал Гренберг. — Я рассказывал уже вам, что на зиму я остался в литовских лесах, в одной деревушке, где единственным живым человеком была кривая, выжившая от страха из ума старуха. Она страшно цеплялась за меня, чтобы я как не ушел, но как только наступила весна и земля немножко обсохла, я ночью, украдкой ушел из деревни, — мне так хотелось повидать Швецию, родину… И вот раз, в пути, в глухой, безлюдной пустыне, подошел я к крошечной, полуразбитой станцийке и — вдруг слышу: щелкает телеграфный аппарат! Я бросился к нему и — замер в тоске: вот где-то сидит чудом уцелевший человек и по единственному, чудом уцелевшему проводу пытается дать знать о своем существовании, — никому в особенности, а так, в пространство, в пустоту мира, и трепетно ждет ответа, и никто не отвечает ему… А я вот слушаю его призыв, его тоску, его ужас и не знаю, как и куда ответить ему, не знаю, где он: близко, далеко, на север, на юг, на восток… Это было так тяжело, что я заскрипел зубами и бросился вон. Но долго еще слышал я сзади это тоскливое сухое: трак… так-так… трак…
— Извините, я перебиваю вас… — сказала Ирмгард. — Вы напоили корову? А то мне скоро доить…
— Напоил… — отвечал Гренберг. — Потом удивительные моменты пережил я в развалинах Петрограда, куда я попал уже в середине лета. Вы знаете эти наши северные «белые» ночи? Нет? О, это удивительные ночи, полные неизъяснимой прелести и светлой, необыкновенной, безбрежной тоски… И вот я ходил по пустынным, закованным в гранит набережным среди опустевших дворцов, и спали на светлом рейде, тихо разрушаясь, черные, мертвые суда и… я плакал, — о чем, не знаю, но не о том, о чем плакал я в молодости в такие вот белые ночи. И я вошел в один из дворцов и, увидав пыльный рояль, подсел к нему и стал играть «Белые Ночи» Чайковского. А вокруг мертвый, когда-то великий город, черные суда на светлом рейде и эта тоска, безмерная, все затопляющая, нежная тоска белой ночи…