Лишь под утро очнулся Федор, услышав над собой голос санитара:
— Стойте, братцы, этот, кажись, живой…
Федор остался жить, хоть в казенной бумаге черным по белому и было написано, что он пал смертью храбрых. И, сидя сейчас за столом своей избы, он, словно бы оправдываясь, произнес:
— Но ведь я живой… Живой, понимаешь?
А больше и не знал, что сказать.
— Ну и слава богу, — сказала Арина. — А про другое и думать не моги. Живи. И жизни радуйся.
Она отошла в угол, к сундуку, стала вынимать вещи.
— Вот тебе рубаха постиранная. В баньку сходишь, переоденешься. Не век же в гимнастерке… А вот штаны почти новые. Помнишь, перед самой войной купили? Вот только пуговочка оторвалась…
Она мигом нашла иголку, вдела нитку, но, пришивая пуговку, больно уколола себе палец.
— Ох я, неумеха…
Свои две кофты, юбку, платье с оборками она увязала в большой с кистями платок, вскинула узел на плечи.
— Прощай, Федя.
— Куда ты? — выдавил из себя Федор.
— К отцу пойду. Родная кровь, небось не выгонит.
Федор тяжело поднялся из-за стола:
— Да куда тебе… с дитем? Уж лучше я уйду.
— Нет, нет! — крикнула Арина и уже тише добавила? — Твоя изба, ты и живи. А я… Как пришла сюда, так и уйду. Скатертью мне дорожка…
Только теперь Федор разглядел жену: маленькая стала, как подросток, с худым, запавшим ртом, с заострившимся лицом. На лице одни глаза: огромные, виноватые. А ведь он видел эти глаза радостными, счастливыми, когда целовал ее там, на кургане.
Спазмой сдавило горло, в голове помутилось. Но он все же взял себя в руки, спросил:
— Ну, а он где?
— Кто? — не поняла Арина.
— Ну, этот…
Она вздохнула и, глядя куда-то в угол, проговорила:
— Нету его. Никогда не было…
— Выходит, ветром занесло?
Арина с укором глянула на него, дескать, что говоришь-то, и пояснила:
— Приезжий один. Уполномоченный. Квартировал у меня. Да ты не думай о нем. Я и сама-то не знаю, как это случилось. Знаю, что не любила. Видно, бес попутал. Когда опомнилась, хотела руки на себя наложить. Да пожалела. Ребеночка пожалела. Пускай, думаю, родится. Все ж не одной век вековать. Да и грех. Дите ведь… Чем оно виноватое? Ну скажи — чем? — Стоя у порога, она протянула к нему руку, будто прося поддержки, но он стоял неподвижно, не трогаясь с места, и рука ее обвисла, как срезанный серпом колос. — Пойду я. Не поминай лихом…
— Постой! — сказал Федор, а когда она с надеждой обернулась, добавил: — Поесть дай. Голодный я…
Обрадованная, Арина скинула с плеч узел, отодвинула заслонку, достала из печки чугунок с картошкой.
— Вот я какая бестолковая. Совсем обезумела. Первым делом — накормить солдата. — Потом, сидя за столом, накрытым чистой вышитой скатертью, она сама ничего не ела, все его потчевала: — Ешь, голубчик, ешь. Как знала — картошки наварила, хлебца испекла. Правда, с мякиной хлебушек, а все ж червяк заморить можно. Вот лучок с грядки, Обживаемся, слава богу. Теперь уже не гроза. Войну пережили, а теперь… Были б кости целы, а мясо на живой кости нарастет. Так ай не? — Передохнув немного, стала рассказывать про колхоз: — Яровые уже посеяли. По горсточке семена собирали. Тут горсточка, там горсточка. Теперь картошка осталась. Как-нибудь до осени перебьемся. Свинью одну сберегли, всей деревней кормили. Худая, как оглобля, а все ж четырех поросяток принесла…
Федор смотрел на нее и не понимал: о чем это она?
Про свинью какую-то рассказывает, про поросяток…
От вкусной домашней еды, от тепла избы, от голоса жены — ласкового, чуть шепелявого — Федора совсем разморило, потянуло в сон. Он заснул прямо за столом, положив голову рядом с круглым душистым хлебом, и уже сквозь сон слышал, как кто-то заходил в избу, знакомым голосом спрашивал: