Помнится, как он плакал тогда, провожая мать в последний путь. Хотел поплакать и сейчас, но слез не было. Знать, высохли они все за войну. Столько смертей он видел на фронте, что материну словно бы позабыл. Отодвинулась она от него куда-то далеко-далеко.
— Ну что ж, не обессудьте, что ухожу, — сказал он отцу и матери, — живому живое…
Об Арине он старался не думать. «Проживет. Без меня ведь жила. Да еще и…» Чтоб не бередить душу, отгонял от себя эти мысли, заменяя их другими. «Ничего. Не пропаду. Руки-ноги есть, без работы не останусь».
Опять нужно было пройти мимо кургана, и опять ноги сами поволокли его туда.
Разогретые в дневном тепле, млели на солнце листья. Пахло, как в бане, — дубовыми вениками.
«Хорошо бы сейчас в баньку, отведать парку… — подумал Федор, — ох, хорошо бы». Но сам же себя и перебил: «Глупый, о чем мечтаешь. Уходить надо».
Федор еще раз прошелся по дубовой роще, отмечая:
«Вот этот, кажется, Венькин дубок, вот этот — Сашки Красунка, вот этот — Семкин».
Больно заныло сердце. Где они, друзья-одногодки, с которыми бегал когда-то в школу, играл в лапту, косил в лугах траву, пахал и убирал хлеб? Где они? Не вернулись с войны, полегли в боях, а дубы прижились и растут. И так будут расти долго, расти и зеленеть каждую весну…
Федор снял пилотку, поклонился дубам, потом деревне, кладбищу и пошел по дороге в город, теперь уже не оглядываясь…
2
Луна бежала наискосок, поверх леса, бежала что есть сил, но никак не могла догнать поезд. Он летел, распластав свой длинный грохочущий хвост, почти без остановок, на полном ходу минуя малые станции и разъезды.
Луна не могла догнать поезд, но и не отставала, бежала все время рядом и, как любопытная девчонка, заглядывала в окна в надежде хоть кого-то увидеть. Надежда была напрасной — все уже давно спали, и все-таки в одном вагоне она обнаружила человека, одиноко сидящего за столиком. Столик был заставлен пустыми бутылками, лишь в одной что-то плескалось — на самом донышке. А еще плескалось в стакане, который человек держал зажатым в большой узловатый кулак, держал, но будто и забыл о нем — задумчиво глядел в окно.
За окном мелькали деревья, сизые от лунного света, и сизыми были поля и проплывающие мимо деревни — вся земля была сизой и какой-то странной, невсамделишной. И все вокруг было невсамделишным, будто во сне, когда попадаешь в незнакомый мир, хочешь проснуться, но лишь немо кричишь, разрывая сердце.
Но вот луна на минуту скрылась за облаками, и тогда из темного провала окна вынырнула лобастая голова, с глубокими впадинами глаз, со всклокоченной бородой, вынырнула так внезапно, что человек отшатнулся: «Кто это? Неужто я?»
Нетвердой рукой он провел по стеклу, как бы стирая изображение, но голова снова появилась в окне и кивнула ему: «Ты, Федор, ты. Что — не признал?»
И рельсы в такт подтвердили: «Ты, ты, ты…»
Он вглядывался в окно, как будто за многие часы пути в первый раз себя увидел, и не мог понять: он это или кто чужой, а если чужой, то что ему здесь нужно? Почему смотрит так пытливо, будто спрашивает:
— А куда ты путь держишь, ежели не секрет?
— Домой! — ответил ему Федор и грохнул кулаком по столу. — Домой.
Проснулся напарник. Он был маленький, шепелявый, во рту не хватало двух передних зубов.
— Ты что шумишь, Федор Иванович?
— Извини, брат.
— А чего не спишь?
Федор не ответил. Напарник поправил под собой подушку, участливо спросил:
— Ну, что ты переживаешь? Брось — все пустое. Были бы живы, а остальное… Ложись-ка спать. Вторые ведь сутки маешься.
— Не могу, боюсь.
— Чего боишься? — не понял напарник и воровато огляделся. — Золотишко везешь, что ли?
— Какое золотишко? Сон нехороший стал сниться. Будто тону. В реке Шпрее. Думал, что забыл этот сон, а он опять пришел. Только глаза прикрою, он и наваливается… Захлебнуться боюсь.
— Счастливые люди, — засмеялся напарник, — сны им снятся. А вот мне никогда… Хоть бы один разочек что-нибудь приснилось веселенькое…
Он сходил в туалет, вернувшись, сладко позевал и снова лег, укрывшись с головой, но пролежал недолго, откинул одеяло, попросил:
— Налей!