Выбрать главу

Мы держали все документы в большом кабинете по соседству, где все стены были заставлены высокими металлическими шкафами. Новые папки всегда оставлялись сверху на шкафах, потому что отцу было интересно перечитывать их и делать пометки на полях. А в тот день я заметил на шкафах высокие стопки папок. Коричневые картонные папки с бирками, подписанными и аккуратно наклеенными Опичи. В основном там были заметки о разных делах, их краткие описания и сопутствующие соображения, проекты будущих официальных судебных решений. Я спросил, будем ли мы подшивать эти бумаги, хотя их было слишком много, чтобы управиться с ними до ужина.

– Мы заберем их домой, – ответил отец.

Этого он никогда не делал. Домашний кабинет служил для него убежищем от всего, что творилось в суде племени. Он гордился своим умением оставлять судебные страсти, накопившиеся за неделю, там, где им было самое место. Но сегодня мы загрузили папки на заднее сиденье машины, сунули мой велик в багажник и поехали домой.

– После ужина я сам занесу эти папки к себе, – сказал отец, пока мы ехали.

Из чего я сделал вывод: он не хочет, чтобы мама видела привезенные им домой из суда папки. Загнав машину в гараж, мы достали мой велик из багажника, и я покатил его на задний двор. Отец тем временем зашел в дом. Войдя через кухонную дверь, я вдруг услышал грохот и звон. А потом тихий, но резкий испуганный возглас. Мама отшатнулась к раковине, дрожа всем телом и шумно дыша. Отец стоял в нескольких шагах от нее, выставив вперед руки, словно пытаясь ее обнять, – и такое было впечатление, что он обнимает, но не ее тело, а воздух. Между ними на полу валялись черепки керамической кастрюльки, из которой на пол вытекала еще скворчащая запеканка.

Я поглядел на родителей и сразу понял, что стряслось. Отец зашел в дом – мама, конечно, слышала урчание подъехавшей машины, но почему не залаяла Перл? Шаги у него тяжелые, их нельзя не услышать. Оказываясь дома, он всегда шумел, да и, как я уже сказал, был довольно неуклюж. К тому же я заметил, что в последнюю неделю, возвращаясь с работы, он еще в дверях кричал что-то дурацкое типа: «А вот и я!»

Но возможно, в этот день он забыл крикнуть. Возможно, он двигался непривычно тихо. Возможно, он зашел в кухню, как обычно, подошел к маме со спины и обнял ее за талию. Раньше она бы продолжала хлопотать у плиты или раковины, а он бы перегнулся ей через плечо и заговорил. И так они бы еще пару минут постояли бы, изображая живую картину «Возвращение домой». Потом он бы позвал меня и попросил помочь накрыть на стол. Он бы быстро переоделся, пока мы с мамой наносили бы завершающие штрихи ужина. А потом все сели бы за стол. В церковь мы не ходили. Но это был наш ритуал. Наше преломление хлеба, наше причастие. И этот ритуал начинался с того доверительного мгновения, когда отец подходил сзади к маме, а она, не оборачиваясь, встречала его появление улыбкой. А теперь оба стояли, беспомощно взирая друг на друга, над разбитой кастрюлькой с нашим ужином. Теперь-то я понимаю, что это происшествие могло иметь несколько вариантов завершения. Мама могла бы рассмеяться, могла бы расплакаться, могла бы схватить его за руку. А отец мог бы рухнуть на колени и притвориться, что у него сердечный приступ – один из тех, который потом его и убил. И она сразу бы оправилась от шока и бросилась ему помогать. Мы бы убрали черепки и вываленную на пол еду, наделали бы сэндвичей, и все бы продолжалось как обычно. Если бы в тот вечер мы просто сели за стол втроем, я уверен, все бы продолжалось как обычно. Но мама побагровела и еле заметно содрогнулась. Она порывисто вздохнула и дотронулась пальцами до израненного лица. Потом переступила через черепки на полу и медленно вышла из кухни. Мне захотелось, чтобы она закричала, заплакала, швырнула что-нибудь в стену. Все было бы лучше, чем то ледяное бесчувствие, с которым она поднялась наверх. В тот вечер на ней было простое голубое платье. На голых ногах – черные замшевые мокасины. Одолевая ступеньку за ступенькой, она смотрела прямо перед собой, крепко держась за перила. Она шла бесшумно, словно парила. Мы с отцом проследовали за ней до дверного проема, и думаю, когда мы смотрели на нее, у нас обоих возникло ощущение, что она восходит к обители своего одиночества, откуда, вероятно, больше никогда не вернется.

Мы продолжали стоять рядом даже после того, как щелкнула личинка затворившейся двери спальни. Наконец мы повернулись и, не говоря ни слова, отправились обратно на кухню прибирать куски засохшей еды и осколки. Мы выбросили все в мусорный бак на дворе. Закрыв крышку бака, отец замер. Он свесил голову на грудь, и в тот самый момент я впервые осознал, что он охвачен отчаянием, которое впоследствии овладевало им с нарастающей силой. И когда он вот так продолжал неподвижно стоять, я по-настоящему перепугался. Я с тревогой схватил его за руку. Я не мог выразить словами своих чувств, но отец, по крайней мере, взглянул на меня.