— Где нам, друг мой! В наше время ведь и «дамочек»-то не было. Бывали, да всё Юноны; сидит она, бывало, в опере, в бельэтаже, словно царевна в окладе, да пастильки жует — ну, и любуйся на нее снизу. А теперь пошли маленькие, юрконькие… интересны они? — Масло!
— Ну, и слава богу. Только вот говорят они много… всё говорят! всё говорят! Этого тоже в наше время не было. Вообще в наше время для тех, кто не состоял по кавалерии или не обладал громким титулом, плохо по женской части было. Только два рессурса и существовало: Кессених да Марцынкевич. Там, действительно, встречались «дамочки», но те не разговаривали. Оно, с одной стороны, конечно, недостаток словесности… но с другой стороны… Ну, дай тебе бог! дай бог!
Я обнял его и поцеловал. Но потом опять не выдержал и удивился.
— Да ведь ты едва школьную скамью оставил! Ах!
— Пять лет уж, дяденька.
— Неужто уж пять лет!
— Даже немного больше. Нет, вы вот кому подивитесь — Самогитскому! Всего на один курс старше меня, а на днях уж в Погорелов послан!
— Вот, я думаю, чья маменька-то не нарадуется!
— У него, mon oncle, нет настоящей маменьки. То есть, коли хотите, она есть, но… vous concevez?[7] Он — сирота, но сирота, так сказать… государственный!
— Гм… понимаю! Эти сироты всегда… Это, дружок, и в мое время случалось. Служишь, бывало, служишь, только что местечко для себя облюбуешь — и вдруг тебе на голову… «сирота»!
— Так, и вы, значит, знакомы с этими разочарованиями?
— Я, голубчик, все знаю. Я и славы видел, и срамоты видел — все у меня на глазах прошло! Ты спроси, чего я только не видал!
— Да, говорят, интересные у вас воспоминания есть.
— Есть-таки. Бывали интересные вещи и в наше время, но, полагаю, что теперь их вдвое больше, и если б ты, например, наблюдал, то, наверное, всякого из нас, стариков, за пояс бы заткнул.
— Почему же вы так думаете?
— Да просто потому, что в наше время жизнь как-то ровнее шла, стало быть, и интересного в ней сравнительно меньше было. Подкладкой-то ей, положим, служили те же самые непредвиденность и неприкрытость, что и теперь, но люди, которые пользовались этой подкладкой, были солиднее. Они понимали, что известные жизненные условия для них выгодны, и пользовались ими, как могли; но они не дразнились, не утверждали во всеуслышание, что это те самые условия, лучше которых нет и не будет. Они знали, что такого тезиса нельзя приличным образом поддержать и что болтливость и хвастовство могут только компрометировать, но никак не защитить. Поэтому в наше время была строгость, но не было ненависти; бывали действия, суровые, неумолимые, но не было вывертов, презрения и наглости. Мрачно было, мой друг, в наше время, но хоть тем хорошо, что «питореску»[8] подлого не так много было. Живешь-живешь, бывало, в «объятьях сладкой тишины» — и ничего-то бьющего в глаза! И только когда-когда что-то шевельнется. Герой вдруг появится, который один целую армию полицейских разобьет, или такой уж мерзавец, что даже прочие мерзавцы — и те удивляются, как его земля носит. Ну, разумеется, интересно: возьмешь и запишешь.
— Так, значит, по-вашему, нынче интересных вещей больше?
— Больше, мой друг.
— Представьте, я этого никогда не замечал!
— И не заметишь, потому что ты сам среди этой суматохи живешь. А вот, если, по обстоятельствам, придется тебе от фельдмаршальства-то отказаться да к сторонке отойти, — вот тогда все эти интересности сами собой и всплывут. Будет об чем и детям и внукам порассказать.
— Не знаю. Это для меня совсем ново. Во всяком случае, я думал и продолжаю думать, что никогда мы не пользовались такой свободой, как теперь, и что в этом отношении, по крайней мере, шаг вперед, сделанный нами…
— Свободно-то, даже очень свободно — помилуй, разве я не знаю! Но непредвиденность… ах, эта непредвиденность! Представь себе, вот я стар-стар, а все-таки меня ежечасно какая-то оторопь берет. Ходишь иногда один и думаешь: вольно мне теперь, на что вольнее! Что хочу, то и делаю! И в десятую долю никогда так свободно не дышала моя грудь, как дышит нынче! И вдруг какая-то неприятная дрожь. А что, дескать, коли, по обстоятельствам, придется вверх ногами ходить?
— Но ведь это пустяки, mon oncle! вы очень хорошо понимаете, что пустяки!
— Понимаю-то понимаю, а все-таки…
— Все-таки боитесь… пустяков!
— Клянусь, боюсь. Никогда этого со мной не бывало, даже при Бироне не было — вот, брат, как я давно живу! — а нынче, как спать ложиться иду, непременно обе двери, и на парадную лестницу, и на черную, осмотрю: крепко ли заперты? И ночью не раз встанешь — послушаешь.