Но на этом месте речь моя была прервана сильным звонком. Оказалось, что приехал курьер, возвестивший Феденьке, что Иван Михайлыч изволил благополучно возвратиться из Екатерингофа!
Признаюсь, я был даже доволен, что беседа наша так внезапно оборвалась. Надоело.
ПЕРВОЕ ИЮНЯ
— Так ты думаешь, что нужно подтянуть? — спросил я Федю.
— Непременно, mon oncle, — отвечал он уверенно, — это не только личное мое мнение, но и все компетентные люди так думают.
Мы сидели в ресторане Летнего сада и ели. Петербург опустел; не только столоначальники, но и помощники их разъехались по дачам и слетались в город лишь на короткое время по утрам, чтоб не совсем без вреда день прошел. Войска ушли в лагерь, установления бездействовали, знакомые куда-то исчезли; во всем доме, где я нанимаю квартиру, из «хороших жильцов» остался только я один, испуганный тем, что дождь с утра до вечера лил как из ведра. Скука была пожирающая; одно развлечение имелось в виду: наблюдать из окон, весело ли бодрствуют дворники. Оказалось, однако, что и Феденька засел в Петербурге и день-деньской над чем-то корпит, а потом целую ночь напролет докладывает. Очевидно, он не на шутку занялся своей карьерой и решился воспользоваться летним запустением и отсутствием чиновнической конкуренции, чтобы все свои способности лицом показать. Не знаю почему, но при встрече с ним мне вдруг вспомнился Ландсберг, которого имя в эту минуту занимало все умы и который тоже тщательно холил свою карьеру.
— Ты Ландсберга не знавал? — обратился я к Феденьке.
— К сожалению, знал. Прошлой зимой даже vis-à-vis[70] в кадрили не раз приходилось танцевать.
— Да, вот и он… Все думал, как бы карьеру сделать, — и вдруг…
Клянусь, я сказал это почти бессознательно, нимало не рассчитывая проводить какие-нибудь параллели. Однако ж Феденька обиделся и покраснел.