— Ах, вот ты о чем…
— Ну да! Ведь я в Америке. Здесь другие законы. А ты и я — мы… чья-то собственность.
— Ну, знаешь, дорогой, я принадлежу себе. И могу распоряжаться собой, как хочу.
— А я не могу, Рэчел. Пойми меня. Я и раньше не мог. Ну, знаешь, всяких штук за спиной у Раи. И теперь не могу. Прости меня, Рэчел.
Она, ни слова не говоря, соскочила со своего высокого табурета, положила на стойку бара десять долларов и выбежала на улицу.
Федор подождал, когда машина Рэчел рванулась в темноту, и вышел из бара. Полицейские уехали. Он медленно открыл дверцу своего «шевроле», включил зажигание, врубил приемник и покатил домой.
Ему было хорошо, как давно не было. Как будто бы он избежал страшной непоправимой беды, калечащего недуга, после которого, как после оспы или ранения, лицо может настолько измениться, что даже самые близкие будут обречены долго привыкать к новому его состоянию. И вряд ли привыкнут до конца. Он избежал этой напасти, он не покусился на чужое и не дал чужому захватить его душу и тело.
Он проезжал мимо яблоневого сада. Ветер забрасывал в окна машины сгустки осенних запахов: сена, сидра, грибного леса. Так же пахло осенью в Белоруссии. Он ехал и думал, что, в сущности, он счастливец. Приехал в новую страну, и не как-нибудь, а семейно. Он и Рая оба работают. У них свой дом и огород. И не старые еще. Плохо, конечно, что нет ни сынишки, ни дочурки. А кто знает — вдруг сподобятся. В этой Америке и не такие хворобы проходят. Если это все от пьянства, так он считай что и не пьет. А вдруг!
Он ехал и мечтал, пока незаметно не оказался дома. В окнах света не было. Горел наружный фонарь. Федор поставил машину и вошел в дом. Он включил свет на кухне и заглянул в спальню. Рая спала. Он тихо закрыл дверь спальни. На белом кухонном столе под ватной куклой с раскрашенными щеками и огромными ресницами стояла кастрюля и лежала записка:
«Феденька, я сварила твою любимую гречневую кашу. Поешь, почисть рыбу и ложись. Рая».
Он поставил чайник на газовую плиту. Положил себе каши. Поел. Чай вскипел. Он опустил в кружку два чайных пакетика и несколько ложек сахара. Чай был пахучий и сладкий. Он любил пить такой чай после рыбалки. Чай с ломтем белого хлеба, намазанного маслом.
Надо было чистить рыбу. Всякому рыбаку ловля — наслаждение, а чистка рыбы — мука. Федор принес ведро с рыбой и вывалил ее в раковину. Но прежде, чем взяться за нож, ножницы и прочую подсобную утварь, он достал из морозильника бутылку смирновской водки и налил себе полстакана. Водка скользнула внутрь холодной змеей, которая мгновенно стала горячим шаром, расползшимся по всему телу. Стало легко и просто, как на карусели. Он добавил еще полстакана и быстро-быстро принялся разделывать рыбу. Сначала окуней, форелек и прочую мелочь. А потом красавца карпа, который важно лежал в раковине среди остальной рыбы, как генерал на привале среди штабников. Федор снял слизкую чешую, вырвал розовые жабры, напомнившие ему махровые водоросли, вынул остекленевшие, как пуговицы, глаза, вспорол живот рыбины и вытащил кишки с молокой, которая занимала полживота. «У, жеребец!» — подумал Федор. Он присолил рыбу, накрыл ее прозрачной пленкой и поставил поднос в холодильник.
Рая спала и не слышала, как он сходил в ванную, принял душ и пришел в спальню. Он откинул одеяло и прилег осторожно, чтобы не разбудить ее. Но потом вспомнил что-то, встал и спустился в подвал. Там стояла хлебопечка, запакованная в красивый картонный ящик. Федор принес ящик в спальню и поставил у изголовья кровати, где спала Рая.
И снова лег подле горячего тела спящей жены.
Провиденс, 1996
Кругосветное счастье
Я стоял на площади перед собором Святого Петра. Золотой купол собора сиял, как Исаакий. Мне показалось, что я в Ленинграде. Это был Рим. Огромная толпа ждала появления папы Римского из ворот Ватикана. Пришел я поздно, когда с трудом можно было найти место в самом заднем ряду. Место стоять. Наконец, черный лакированный автомобиль-карета, облицованный пуленепробиваемым стеклом, появился в воротах Ватикана, прополз между маскарадными швейцарскими стрелками-охранниками и выкатился на площадь. Толпа возликовала. Папа начал мессу. Все это было интересно мне как реализация чего-то невероятного и все-таки случившегося со мной, моей женой и сыном. Мы эмигрировали из России и оказались в сердце западной цивилизации, в Риме. Невероятное случилось не только с нами, но и с героем тогдашнего ликования. Опальный польский ксендз-поэт стал главой католической церкви. Его итальянский язык оказался настолько совершенны, что толпа римлян внимала его проповеди, как гласу посланца Бога, который говорит с ними на родном языке. То есть я впервые ощутил, что для людского дерзания нет никаких границ, что земля понапрасну изрезана и истерзана пограничными полосами, проволоками, столбами, паспортами и прочими свидетельствами тирании, которые для свободного духа ровно ничего не значат. Есть шар земной, по которому и вокруг которого волен идти, ехать и плыть куда угодно любой обитатель нашей планеты. Я, русский еврей, на этой мессе впервые ощутил себя человеком Земли.