Мы шли по улочке Асафа Зейлы, был такой писатель. Улочка закручивалась и увлекала нас в глубь крепости, увенчанной башней.
— Это Девичья башня, — сказал прохожий, наголо бритый бородач с хозяйственной сумкой в правой руке и папиросой «Казбек» в левой. На Кавказе считалось модным курить папиросы «Казбек». — А дальше — минарет. Правда, мечеть разрушена белогвардейцами, — добавил бритый бородач.
Мы не знали, что сказать, поблагодарили и пошли дальше. Из открытого окна двухэтажного дома доносились звуки рояля. Что-то заставило нас остановиться. Уверен, что у каждого на то была своя причина. Как часто разные причины назначают людям предпринимать одно и то же! Мы приблизились к открытому окну, которое было на уровне наших глаз. Был полдень. Зимнее (все-таки зимнее) солнце скатилось по крыше дома, стоявшего напротив, скользнуло в звучащее окно и осветило комнату. За роялем вполоборота сидела Сорейя. Она играла и записывала сыгранные музыкальные фразы. Потом повторяла кусок музыки, что-то меняла (вписывала, вычеркивала) в большой тетради (нотной) и шла дальше по закручивающейся спиралью улочке нарождавшейся музыки. Я услышал колокольчики караванных верблюдов, скрип песка пустыни, звон родника и предсмертное блеяние белой овцы, которую праотец Авраам приносил в жертву Всемогущему, чтобы тот когда-нибудь примирил его сыновей — Измаила и Исаака.
Август-сентябрь 2003, Провиденс
Давид и Голиаф
Впрочем, судите сами.
Давидика поставили по правую руку от стойки-прохода. Руки-поручни турникета обучены пропускать пассажиров или запирать проход. Руки с закругленными пластиковыми культяпками. Давидик дожидался маму Аню, держась за черную блестящую сумку. Вернее, за ручки-вожжи. Сумка стала их с мамой единственным хозяйством. Вроде лошади и тележки одновременно. Маму повели на личный досмотр. После обцеловывания тетей Машей и дядей Володей. После тычков в угловатые, бородатые и очкастые лица провожающих они с мамой Аней прошли мимо таможенников, которые проверяли документы и вытряхивали вещи из сумки: мамину косметику, апельсины на дорогу и еще что-то, кажется, бутерброд с колбасой.
— Такого маленького к сионистам увозите, — вроде бы себе под нос буркнул таможенник, одетый в военный костюм, серый со звездочками в петличках.
Мама Аня промолчала и глянула на Давидика: мол, ты не отвечай.
Дома перед самым отъездом к самолету Москва-Вена мама предупреждала Давидика:
— Ты потерпи, что бы они ни говорили. Потерпи. Им положено обыскивать людей. Они никому не доверяют. А тем более нам с тобой, Давидик. Так что наберись терпения. Скоро — свобода!
Он понимал, что такое «терпеть». Они с мамой терпели восемь лет. Вернее, мама восемь. А Давидик — лет пять. Потому что когда-то он не знал, что такое терпеть. Не знал, что такое терпеть, ждать, верить в чудо. Сначала они жили втроем: папа, мама и Давидик. Он этого не помнил, конечно. Но мама рассказывала. Втроем, пока Давидику не исполнился год. Год — это и много, и мало. Для Давидика мало. А для папы? Потом папу посадили. Он агитировал отказников выступать на демонстрациях вместе с диссидентами. Потом начал писать листовки. Потом перепечатывал эти листовки на какой-то машине. Мама называла машину — ксерокс. Вроде серы. Что-то взрывное. Опасное. Пахнущее огнем и дымом. Тогда вот папу и посадили. Ему дали семь лет лагерей и пять лет ссылки. Давидик запомнил эти цифры, потому что их много раз повторяла мама всяким людям: друзьям-отказникам и гостям из Америки, Англии или Франции. Гости стали приезжать. Привозили какие-то вещи. Давидику — жвачку и сладости. И мама каждый раз, прежде чем гости доставали подарки, подробно рассказывала историю папы: как он агитировал отказников, как его посадили на сутки, как он попался с листовками, отпечатанными на ксероксе. Правда, мама никогда не касалась самого главного, о чем она иногда говорила с тетей Машей и дядей Володей: как папа? Вся сложность произошедшего с папой доверялась тете Маше и дяде Володе, потому что они были не гостями, а своими.