Старуха толкнулась в дверь. Постучалась. Крикнула: «Наташа, открой!» Стала шарить в сумках, ища ключ.
— Бегите в окно! — крикнул я Шварцу и Наташе.
Да они и сами знали, что делать. Под стуки и крики старухи они напяливали одежду, подставляли стул, распахивали окно, выпрыгивали наружу. Настала моя очередь бежать. Я перелезал через подоконник, когда старуха сдвинула стол и ворвалась в комнату. Она бросилась к окну и успела увидеть меня, бегущего через двор в сторону парка. Это было наше спасение — Лесотехнический парк.
Разразился дикий скандал. Старуха черкешенка была уверена, что я развратничал с Наташей. Да, все улики были против меня. А двор дружно молчал. Наташа вернулась на следующее утро, переночевав неизвестно где. Мать избила ее до синяков и запретила выходить из дома. Конечно же, не обошлось без того, что старуха потребовала у моей мамы наказать меня самым жестоким образом. Мама спросила меня:
— Это правда, Даня, что ты был в постели с Наташей?
— Нет, мама, неправда.
— Кто же тогда?
— Другой, — ответил я.
— Зачем же ты в это вляпался, Даня? — сказала мама. — Добро бы, за свои грехи отвечать.
Вскоре у Наташи открылась тяжелая форма легочного туберкулеза с бесконечными приступами кашля, лихорадкой и легочными кровотечениями. Ее положили в туберкулезный диспансер как раз рядом с нашим домом. Велосипедные гонки продолжались до самой осени, но Шварц больше не выступал в соревнованиях. В толпе болельщиков поговаривали, что он переехал в Москву. Стал тренером столичной команды велогонщиков из общества «Крылья Советов». Я не знаю, как долго пролежала Наташа в туберкулезном диспансере. В наш дом она не вернулась. Старуха черкешенка не могла вынести позора и обменяла свою комнату на какое-то жилье в дальнем от нас районе Ленинграда.
Обо мне Наташа наверняка позабыла. Да и у меня все отлетело намного раньше, еще до того, как они со Шварцем бежали через окно, а я прикрывал их бегство от старухи матери. Я женился и переехал в Москву. Однажды мы с Милой отдыхали в Крыму. Мы остановились в Ялте. Сняли какую-то хибару, бросили чемоданы и отправились подышать вечерним морским воздухом на ялтинскую набережную, где когда-то прогуливалась чеховская молодая дама с белым шпицем. Та самая Анна Сергеевна, в которую влюбился Гуров. Словом, однажды, лет пятьдесят-семьдесят спустя, то есть в наше уже время, и, вполне возможно, именно в тот вечер, когда мы с Милой пошли прошвырнуться по ялтинской набережной, за одним из столиков кафе сидели Шварц и Наташа. Они пили вино и целовались.
Ноябрь 2004, Провиденс
Философ, гетера и мальчик
Палило афинское послеполуденное солнце. Был зенит августа. Можно было дотащиться до берега моря, прилечь в тени шиповника и переждать жару и духоту. Но у Философа не было сил, кроме как валяться в дальнем тенистом углу двора, примыкающего к заднему крыльцу ночлежного дома. Собственно, двор был частью ночлежки для таких, как он — обнищавших. Последнюю драхму он оставил вчера у хозяина ночлежки за возможность переночевать в гигантской бочке из-под кислого дешевого вина, давно рассохшейся и валявшейся в углу двора для приюта собак и бродяг. Таких, как Философ. Да, он был нищ, как бродяга, и голоден, как собака. Хуже, чем дворовая собака, потому что ее не гнал хозяин и не требовал плату за жилье во дворе и горбушку заплесневелого хлеба.
Философ был стар, лыс и тощ. Былое (когда-то) величие осанки, бархатный голос и убийственная логика речи отлетели в прошлое, как отлетает листва в ноябре, чтобы скопиться в канавах и оврагах, а потом сгнить. Для непосвященных это был изможденный старик, кутавшийся (жара ли, холод) в тунику, сшитую из пеньковых мешков, в которых купцы привозят на каравеллах в Грецию пшеницу из степей Сарматии, пересекая понт Эвксинский и проходя проливы Босфор и Дарданеллы. Туника из мешковины, набедренная повязка да источенное годами стило были последним имуществом Философа. Единственным напоминанием о былом оставался проникающий в душу собеседника пронзительный взгляд Философа, мгновенно обнажающий истину.
Были времена, и не такие отдаленные, когда имя Философа гремело в Афинах. Считалось почетным стать его учеником, получить свое место в Философской академии под вековым платаном неподалеку от Акрополя. Именно тогда у него была связь, если хотите по-современному — роман, любовная история, затянувшаяся дольше, чем интрижки с окрестными гетерами, приходившими послушать Философа. Да, с остальными были игры, заполнявшие пустоту. А с этой — истинная страсть. Он трепетал от любви к пятнадцатилетней девчонке, которая начала их знакомство/любовь с того, что приходила в Академию под платаном, присаживалась с краю где-то позади самого бездарного ученика и слушала. Сначала Философ прогонял девушку, но она не обижалась и снова приходила на диспуты, правда, никогда не принимая в них участия. Внешне не принимала. По трепету ее нервных ноздрей и по своевольным движениям плеч и шеи, откидывающих со лба буйную витую прядку темно-коричневых волос, можно было судить о ее молчаливом участии в дискуссиях Философа с учениками Академии.