При всей разности натур у одногодков есть кое-что общее.
Оба они (в момент знакомства – 25-летние молодые люди) – цвет поколения, возросшего на том, что есть, но рано задумавшегося над тем, что до́лжно. Вопрос, заданный Достоевскому, – лишь повод для знакомства. Не напиши он «Двойника», Петрашевский спросил бы его о чем-нибудь не менее замечательном. Он интересен собеседнику прежде всего как человек духа. Оба они принадлежат к одному духовному братству.
В России подобному союзу уместнее оставаться тайным.
После Белинского автор «Бедных людей» уже далеко не таков, каким был до. Ему не чуждо теперь не только ничто человеческое, но и – общечеловеческое. Мир, лежащий во зле, не может быть ни оправдан, ни принят. Его следует изменить радикально!
Куда бы он ни пошел, он бы попал в Коломну:
Возможно, он усмехался, вспомянув по случаю эти строки. Ибо титулярный советник Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский, второй переводчик департамента внутренних сношений Министерства иностранных дел, обитал именно здесь, в отдалённой местности столицы. Его деревянный, недавно открытый для посещений дом, доставшийся ему по праву наследования (покойный родитель не допустил бы никаких сомнительных сходбищ), тоже стоял «у Покрова». Разумеется, Пушкиным воспето было другое домостроение («лачужки этой нет уж там»), но, как, надеемся, заметит читатель, нам интересны не вещественные совпадения, а метафизические ауканья.
Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский.
С акварельного портрета
Достоевский пытается уверить членов Следственной комиссии, что «ни в характере, ни во многих понятиях» он не имеет сходства с хозяином дома. (Это, пожалуй, единственный пункт, когда он с ними вполне откровенен.) Подобное признание нимало не могло повредить главному участнику процесса. Более того: оно как бы служило к некоторому его оправданию. Выставляя Петрашевского в качестве безобидного чудака, чистого теоретика, весьма удалённого от практических нужд, вопрошаемый осторожно подталкивал вопрошающих к простой, но в данных условиях крайне желательной мысли: все эти невинные странности и уклонения суть лучшие доказательства легкомыслия обсуждаемого лица, то есть полной его непригодности на роль политического трибуна. «Психология» (а в некоторых ответах на вопросы Комиссии употреблено именно это средство) понадобилась исключительно для того, чтобы замаскировать политику. Ибо изъяны характера, сколь бы они ни были огорчительны, не подпадают под статьи Уголовного кодекса.
«Впрочем, – добавляет Достоевский, – я всегда уважал Петрашевского, как человека честного и благородного»[83].
Конечно, протоколы допросов – не самый надёжный источник для выяснения подлинных мнений. Но надо учесть, что Комиссия вовсе не требовала от подследственных лестной оценки главного злоумышленника. И иные из них сочли за благо обвинить его во всех своих несчастьях. В этих условиях признание Достоевского обретает особую цену.
Он не только не ставит под сомнение личную честность Петрашевского, он готов – может быть, по особенному чувству – извинить его странности.
Он сказал однажды о герое Сервантеса: «Самый великодушный из всех рыцарей, бывших в мире…».
«И я бы мог, как шут…» – оборвёт Пушкин строку и изобразит рядом виселицу с пятью повешенными.
«Как мы смешны в этих костюмах», – скажет на эшафоте Петрашевский: круговорот переодеваний завершится смертным балахоном.
Вхождение в новый круг (смертников: он будет стоять меж ними на эшафоте) не потребовало от Достоевского особых усилий. И тем более не оказалось для него таким потрясением, как знакомство с Белинским. Он уже был в курсе.
Имена Сен-Симона, Фурье, Оуэна произносились здесь с таким же пиететом, с каким, скажем, несколькими десятилетиями ранее среди людей образованных поминались имена Вольтера или Руссо. Идеи, от которых захватывало дух, золотые зёрна социальных утопий пали на почву, менее всего приуготованную для выживания подобных растений. Они должны были либо вымерзнуть на корню, либо принести фантастические плоды.
Но чем дальше отстояла российская явь – с миллионами оброчных душ, универсальной табелью о рангах и публичными порками на площадях – от новейших откровений взыскующего европейского духа, тем искусительнее были его призывы для тех, кто без видимой цели бродил в белых петербургских ночах, когда предметы меняют свои значения – и вот уже мнится, что чуть различимая в тумане крепость и есть тот предназначенный для общей радости дом, где утишается страдание и каждому воздаётся по заслугам его…
83