В. Тимм. Могила В.Г. Белинского на Волковом кладбище. 1862 г.
Чтение письма Белинского к Гоголю – единственное «официальное» выступление Достоевского на «пятницах» в Коломне. И фактически – единственная против него серьёзная улика. (О втором обвинении будет сказано ниже.)
Ему не повезло. Антонелли, присутствовавший на семи вечерах (с 11 марта по 22 апреля), только на двух из них (1 и 15 апреля) застаёт Достоевского. И именно в последнее своё посещение Достоевский становится главным действующим лицом.
Н.В. Гоголь
Имена Гоголя и Белинского вновь обозначат для него поворот судьбы.
«Вообще я человек неразговорчивый, – заметит он в своих показаниях, – и не люблю громко говорить там, где есть мне незнакомые»[87].
«Говорил он всегда мало и тихо…»[88] – подтверждает Ястржембский.
Действительно: по сравнению с другими участниками «пятниц» – такими, например, как тот же Ястржембский, Тимковский, Толль, Ахшарумов, которые произносят речи и оглашают заранее составленные рефераты, – Достоевский ведёт себя достаточно скромно. Трудно представить, чтобы он читал у Петрашевского отрывки из своих повестей, как об этом уверенно сообщает один из нечасто появлявшихся на «пятницах» мемуаристов.
Не уклоняясь от участия в общей беседе, он всё же предпочитает «говорить один на один». Молчаливостью и скрытностью, этими защитными своими чертами, он напоминает одному из свидетелей истого заговорщика.
(Образ, как обычно, двоится, ибо другой мемуарист, напротив, различает в нём черты умеренности и законопослушания.)
Он оживляется, если речь заходит о литературе. Горячо вступается за Крылова, когда Петрашевский отказывает баснописцу в праве зваться великим художником. Очевидно, он отстаивает в спорах с хозяином дома и свою «манеру писания». Он не скроет от следователей, что нелестно отзывался о цензуре: её бдительное невежество, по его скромному разумению, достигает размеров, невыгодных для видов правительства.
Друзья Петрашевского ратуют за свободу тиснения, власть – за свободу теснения: можно предположить, что посетителям дома в Коломне приходил в голову этот незатейливый каламбур.
«При мне говорил Достоевский об изящном»[89], – признается один из подследственных, полагая, что такое признание ничем не сможет повредить говорившему.
Рассказ Достоевского о том, как был прогнан сквозь строй фельдфебель Финляндского полка, к разряду «изящного» отнести трудно. Равно как и приводимые Пальмом слова – когда при обсуждении различных возможностей эмансипации крестьян автор «Бедных людей» «со своей обычною впечатлительностью» воскликнул: «Так хотя бы через восстание!»[90] Иные из позднейших интерпретаторов приняли этот душевный порыв за обдуманную политическую программу – с чем, заметим, не замедлили бы согласиться и члены Следственной комиссии, буде указанное восклицание им ведомо.
Без сомнения, заинтересовало бы членов Комиссии и лестное предположение дочери Достоевского, Любови Фёдоровны, что Петрашевский, «которому были известны ум, мужество и нравственная сила» её отца, предназначал для него «одну из первых ролей в будущей республике»[91]. Но следователям, слава Богу, подобные мысли не пришли в голову.
Да, он был молчалив, но когда одушевлялся, говорил замечательно. Недаром его одноделец свидетельствует, что «страстная натура» Достоевского производила на слушателей «ошеломляющее действие».
Именно такое действие произвело чтение письма Белинского Гоголю (что довольно живо изобразил Антонелли, упорно именующий оратора Петром: просвещённый Липранди собственноручно исправит ошибку). Достоевский мог уверять Комиссию, что оглашённый им документ занимал его исключительно как достойный внимания литературный памятник, который «никого не может привести в соблазн»; что при чтении письма сам чтец ни жестом, ни голосом не обнаружил своего одобрения. Все эти оправдания были излишни: текст говорил сам за себя [92].
88
Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883. (Далее – Биография.) С. 95.
92
Список письма прислал из Москвы А. Н. Плещеев, который, натурально, объявит Комиссии, что нашёл его в сундуке покойного дядюшки. Очевидно, этот документ, написанный ещё летом 1847 года и ходивший в кругу друзей Белинского, не был знаком Достоевскому: он уже не принадлежит к «нашим» (как именовал он некогда этот круг).