М.М. Достоевский.
Фотография. 1850-е гг.
Дело, очевидно, не только во вдруг открывшейся разности идеалов. Вряд ли чёрная кошка могла пробежать между двумя арестантами из-за несовпадений в трактовке тех или иных тонкостей гармоничной системы Фурье. Причина размолвки, скорее всего, в человеческом (может быть, даже «слишком человеческом») – в том, что всегда выступает на авансцену в ситуациях крайних – когда человек, освобождаясь от внешних покровов, становится не только более смертен, но и – душевно – более наг.
Но пока, на свободе, Достоевский поспешает на дуровские вечера. И затем, оказавшись в крепости, всячески выгораживает подельника.
Ф.Н. Львов.
Фотография. 1860-е гг.
На первом же допросе ему была предъявлена вызвавшая особую тревогу Следственной комиссии фраза Дурова, «что нужно посредством литературы показывать чиновникам самый корень зла, или иначе – высшее начальство»[101]. Достоевский немедленно отвечает, что «зная его (т. е. Дурова. – И. В.) образ мыслей», он убеждён, что слова эти либо «не поняты передававшим их» (так, походя, ставится под сомнение профессиональная компетентность Антонелли), либо «сказаны в припадке, в досаде от противуречий, в горячке». Тонкий сердцевед и психолог, он спешит указать следователям на «смягчающие обстоятельства»: трудный характер своего товарища по несчастью. «Я знаю Дурова как за самого незлобивого человека; но вместе с тем он болезненно раздражителен, раздражителен до припадков, горяч, не удерживается на слова, забывается и даже из противуречия говорит иногда против себя, против своих задушевных убеждений, когда раздражён на кого-нибудь»[102]. Иначе говоря, «задушевные убеждения» Дурова вовсе не совпадают с их вербализацией в случайных и неосновательных спорах. Нельзя придираться к словам (ибо, как справедливо выразился поэт, чьим стихом Достоевский мог бы подкрепить свои тюремные заметы, «мысль изреченная есть ложь»). «Кто не будет виноват, если судить всякого за сокровеннейшие мысли его или даже за то, что сказано в кружке близком, тесном, приятельском, чуть ли не наедине[103]?» Автор показаний напоминает следователям, что на этот счёт существуют тонкие юридические дефиниции. Частные разговоры не должны становиться предметом полицейского внимания, ибо «семейный и публичный человек – лица разные». Элементарнейшие правовые истины втолковываются Достоевским общедоступно, благожелательно, терпеливо. Допрашиваемый словно бы заранее «подстраховывает» себя и своих подельников от возводимых на них напраслин. «Представляю эти наблюдения и замечания мои по долгу справедливости, по естественному чувству, убежденный, что я не вправе скрыть их теперь, при этом ответе моём»[104], – плавно заключает Достоевский.
Другие подследственные более откровенны.
На требование Комиссии открыть, по какому случаю проявилось у него либеральное или социальное направление, Н. Григорьев прямодушно ответствует: «Я прежде не ведал об этом, а узнал со времени моего знакомства с Достоевским, Дуровым и его кружком…»[105] Сын генерал-майора, поручик лейб-гвардии Конно-гвардейского полка, он склонен объяснить своё падение тлетворным влиянием искусивших его лиц. «Видя во мне практика (он хочет сказать – военного? – И. В.), социалисты заманили меня… Потом меня закрутили. Плачевный конец вы знаете»[106].
Достоевский никогда не будет объясняться с Комиссией в подобном тоне.
Между тем в арестованных бумагах Пальма следствие обнаруживает ещё один обличительный документ:
РАСХОД НА ВТОРОЙ ВЕЧЕР
****[107]
*****[108]
Вещественная сторона духовных по преимуществу трапез (в коих принимает участие не менее пятнадцати человек) обходится крайне недорого: в каких-нибудь десять рублей.
Декабристы, если верить литературной традиции, предпочитали шампанское. Они толковали о политическом перевороте в России «между Лафитом и Клико». («…Вся будущность страны, – скажет Чаадаев, – в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и стаканом вина».) Дуровцы ограничиваются «хересом и Медоком». Как свидетельствуют улики, их гастрономические потребности очень скромны.
107
Это, очевидно, не уменьшительно-ласкательное от слова «мёд», а название одного из сортов французских вин – Медок.