Вспомним: «…Целый заговор пропал». Он действительно пропал: сюжет благополучно замяли.
Ни в одном из произнесённых над ними приговоров (кроме, разумеется, приговоров Филиппову и Спешневу) о типографии не упомянуто ни словом. Литографии в этом отношении более повезло. (Кстати, исчезновение дел Филиппова и Спешнева, то есть именно тех, в которых только и упоминается «типографский вопрос», тоже наводит на интересные мысли.)
Теперь попробуем ещё раз восстановить всю картину. Спешневская «семёрка» (или часть её) возникает в самом конце 1848 года. Очевидно, тогда же появляется мысль о нелегальном печатании и, возможно, делаются какие-то предварительные расчёты. В конце марта 1849-го на одном из вечеров у Дурова Филиппов возбуждает вопрос о домашней литографии: идея не вызывает энтузиазма. Достоевский также выступает против – скорее всего, по соображениям конспиративным. (Правда, нельзя исключить, что к этому времени он уже охладевает к прежней идее и искренне пытается отговорить остальных.)
Может быть, неудача с литографией даёт последний толчок: в жизнь начинает срочно воплощаться первоначальный проект.
Но времени уже нет. Действительному статскому советнику Липранди приказано завершить годовые труды.
Из главы 5
Злоумышленник в жизни частной
«Когда из мрака заблужденья…»
Сообщая о своей московской хандре, Плещеев добавляет, что его могло бы, пожалуй, немного развлечь одно лишь женское общество. «Но я ещё с приезда не видал женского лица (если я говорю женского, разумею, во‑первых – молодое, а во‑вторых – не б…)[155]». Состоящие в браке знакомые не показывают своих жён: «…должно быть или слишком хороши, или, напротив, только для домашнего обихода годятся». Мужские лица не радуют глаз. И вообще автор письма находит, что уличной публичной жизни в Москве несравненно меньше, чем в Петербурге. «Одни старые салопницы шмыгают к вечерне да к всеночной». Отсюда является подозрение, что здесь «любят развратничать тайно, келейным образом».
Чтобы развлечь своих петербургских друзей, Плещеев сообщает две романтические истории. И хотя эти новеллы, в отличие от письма Белинского к Гоголю, не стали предметом государственного дознания, они были тоже приобщены к делу.
Первая история в силу своих этнографических достоинств заслуживает того, чтобы привести её целиком.
«Один гусар-офицер волочился за женой красильщика. Муж, возвратясь однажды из клуба ранее обыкновенного, застает его у себя, пьющего чай с его женой и облаченного в его халат; красильщик не отвечал ни слова на сказку, выдуманную офицером для истолкования такого пассажа, и сам присоединился к чаю. Часа два спустя красильщик зовет офицера посмотреть его фабрику. Офицер, обрадованный, что муж ничего не подозревает, согласился. В красильной в это время стоял огромный чан с синей краской, на изобретение которой красильщик только что получил привилегию. Когда они подошли к чану, оскорбленный супруг схватил офицера за шею и трижды окунул его лицом в краску. По окончании этого процесса офицер был совершенно небесный. Ну, давайте я вас вытру, – сказал, рассмеявшись, красильщик и, помочив тряпку в какую-то жидкость, стоявшую на окне в миске, стал вытирать ею лицо офицера. Но это была не вода, а такой состав, после которого краска уже не могла никогда сойти. Офицер в отчаянии бросился в клинику, но что ни делали доктора, все напрасно. Призвали красильщика, он отвечал, что получил привилегию и не откроет своего секрета никому, но что перекрасить в черную краску может. Теперь бедный офицер лежит облепленный шпанскими мухами и не имея довольно денег, чтобы заплатить красильщику за открытие секрета. Красильщик французский подданный, и наказать его нельзя. Не правда ли, славная история[156]?»
Автор говорит о «совершенно небесном» по окончании экзекуции офицере: эпитет, часто прилагаемый к форменной одежде известного ведомства («И вы, мундиры голубые…»). К счастью, обычно проницательная Комиссия не смогла или не захотела уловить столь тонкий намек…
Другая история посвящёна гвардии полковнице Толстой – «страшной богачке», которая «прожила все имение на монахов». Кредиторы хотели засадить её в яму (то бишь в долговую тюрьму); полковница, натурально, не соглашалась. Тогда её повезли обманом, уверив, что доставят в Надворный суд. «Когда она увидела, что это не суд, а яма, вылезши из кареты, села прямо голой ж… на снег и начала кричать “не пойду”. Призвали будочника и казаков. Полковница рвется, казаки тащут, голые ляжки видны, народ скопился и приговаривает: ишь дворянские ляжки! Словом орёл!! Орёл! Орёл! Орёл!»[157]