В конце жизни он вспоминал, что это началось «ещё с 16ти, может быть, лет», а ещё точнее: «когда мне было всего лишь около пятнадцати лет от роду». Детство кончилось: он впервые задумался о будущем, о призвании, о том, зачем явился на этот свет. «…В душе моей был своего рода огонь, в который я и верил, а там, что из этого выйдет, меня не очень заботило…»
Ещё совсем недавно мы наблюдали ребёнка – живого, отзывчивого на все впечатления бытия, самозабвенно предающегося весёлой игре. Теперь, в пансионе Чермака, «это был сериозный, задумчивый мальчик, белокурый, с бледным лицом». Он берёт под защиту своего младшего товарища (Каченовский младше Достоевского на пять лет); в нём самом не осталось ничего от былого инфантилизма. Недавнего предводителя «диких», его не занимают ныне шумные игры – он предпочитает более умеренные удовольствия.
Очевидно, именно в эти годы у Достоевского вырабатывается та глубокая внутренняя сосредоточенность и самоуглублённость, которая со стороны могла представляться замкнутостью или даже нелюдимостью.
В набросках к неосуществлённому «Житию великого грешника» сказано: «Опасная и чрезвычайная мысль, что он будущий человек необыкновенный, овладела им ещё в детстве». Случайно ли мысль о собственной необыкновенности названа «опасной»?
Среди всех мыслимых вариантов один пример был особенно зрим, ослепителен и недавен. Он являл собой как бы квинтэссенцию земной человеческой славы.
В год, когда Достоевский вышел из пансиона Чермака и готовился к новой неведомой жизни, Россия отмечала 25-летие Отечественной войны 1812 г.
Развенчанная тень
Девять лет отделяют рождение Достоевского от недавних мировых событий. И всего полгода от смерти их главного виновника и героя.
Он родился в октябре 1821го. В мае того же года на острове Святой Елены «угас» Наполеон.
«Мир был наполнен этим именем, – говорит князю Мышкину генерал Иволгин, – я, так сказать, с молоком всосал».
Детские годы Достоевского озарены отблеском великого московского пожара. Его окружают живые воспоминатели – свидетели, жертвы и очевидцы. Он жадно впитывает их рассказы; он бродит по саду, где слышатся голоса французских солдат; он видит дома, встающие на пепелище. Вещественный мир духовен: он полон знаков, намёков и тайн.
В отличие от ревности к грядущему, ревность к прошедшему не губительна для настоящего…
Могут ли мальчики не играть в войну? Особенно – в войну недавнюю, следы которой ещё не изгладились – ни в памяти, ни в душе? Ребёнок ближе к дожизни: у него просто нет иных воспоминаний.
Его не было в той Москве: для мечтателя это дело поправимое.
Рассказ генерала Иволгина о его камерпажестве у Наполеона – первая историческая «поэма» Достоевского. (Второй (и последней) станет Легенда о великом инквизиторе.)
Следует задуматься о литературных истоках. Насколько самобытен сей плод (своего рода Легенда о великом императоре!), взращённый в чудном генеральском саду?
Вспомним, что юный Достоевский – усердный читатель Вальтера Скотта. Он начинает читать великого шотландца примерно в том возрасте, в каком будущий генерал Иволгин удостаивается дружбы завоевателя Москвы.
Прямого влияния Вальтера Скотта на Достоевского как будто не наблюдается: слишком различны их художественные миры. Между тем «наполеоновская» новелла в «Идиоте» – вальтерскоттовская по всем статьям.
Наполеоновская тема занимает Достоевского с раннего детства до конца его дней.
Можно сказать, все девятнадцатое столетие пронизано отзвуками наполеоновского мифа. Наполеон – человек века: он потряс воображение нескольких поколений. К нему – к его славе и судьбе, к его взлёту и падению прикованы взоры.
Достоевский впервые упоминает императора французов в контексте, не имеющем прямого отношения к деятельности названного лица. Наполеон является здесь не в своём конкретном историческом обличье, а в, казалось бы, совершенно проходном вербальном смысле. У господина Прохарчина, героя одноимённого рассказа, сурово вопрошают: «…Для вас свет, что ли, сделан, Наполеон вы, что ли, какой», давая тем самым ему понять неуместность его амбиций [12]. Комическая пара «Прохарчин – Наполеон» вполне случайна. До появления другого тандема «Наполеон – Раскольников» ещё далеко. Случайна и речевая ситуация, однако мысль, что свет «сделан» для Наполеона, выражена достаточно ясно.
Отсюда не так уж далеко до основополагающего тезиса подпольного парадоксалиста «свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»: взглянувший в такое зеркало «классический» Наполеон должен был бы устыдиться.
12
Ср. у М. Булгакова («Мастер и Маргарита»): «Никанор Иванович… совершенно не знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по несколько раз в день произносил фразы вроде: “А за квартиру Пушкин платить будет?” или “Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?”, “Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?”». В отличие от «более узкого» Наполеона, Пушкин абсолютный универсальный заместитель всех тех, кто не выполняет своих функций или выполняет их недолжным образом. Не в этой ли связи замечено Аполлоном Григорьевым: «Пушкин наше всё»?