После этого случая Акимка стал заикаться, особенно сильно, когда шел к батьке на отчет. Через год бабка-шептуха заговорила, заикаться он перестал, но к собакам подходить не решался. И даже как-то бросил камнем в бродячего пса.
Получилось так, что работники украли мешок зерна из амбара, и Акимка это видел. Батьки он по-прежнему боялся, хотя уже осмеливался в глаза ему смотреть, когда тот брался за плетку.
У Акимки тогда уже усики пробивались. На девок начал заглядываться. Против батьки идти он, конечно, не мог, но и себя в обиду давать не спешил.
Он видел, как мужики мешок с амбара тащили, не потому что пожалел их, а просто батьке хотел отомстить – вот никому и не сказал. Когда батька стал дознание вести, один мужичок всё про больную жинку что-то мямлил, мол, с печки не слезает, хворая, у другого – детей полон двор, вечно голодных…
После десятой плетки этот, последний, стал кричать, что их нечистый попутал, «смутил з розуму».
«Вон твой пацаненок видел! Супротив своей воли в амбар залезли!» – так кричал мужик под плетью, а батькина рука уже тянулась к его, Акимкиной шее.
Мужиков отпустили, а нерадивый сын был порот до потери пульса. После наказания его отнесли в клеть, и там он лежал всю неделю. Только мать могла к нему заходить, да и то когда батьки дома не было.
Он долго молчал молчуном после этой экзекуции, а как спина зажила, словно другим человеком стал. Ему уже не страшно было, когда батька мужиков наказывал. Он сам приходил смотреть, и, сначала со стыдом, а потом – с тайной гордостью, он стал замечать, что эти картины волнуют его кровь.
Он теперь чувствовал себя совсем взрослым.
Однажды весной он видел, как буренка, разрешившись от беремени, закатила лиловый глаз и издохла, высунув изо рта большой бурый язык…
Он потом часто вспоминал эту подыхающую корову – во всех ужасных подробностях и красках, как слюна, тягучая и темная, текла изо рта, и как ноги её судорожно дергались на грязном полу хлева.
Где-то за грудиной начинало сладко ныть, а в ногах поднималась приятная истома…
4
Прошло три года после шумного праздника с фейерверками и катаньем на катере по реке. Красавица Франя померла – от живота, Мария поместила ей срисованный с фотокарточки портрет в простенке между окнами и часто смотрела на ставшее незнакомым лицо строгой девушки в городской, бархатной шляпке, сдвинутой на одно ухо и хорошо гармонировавшей с её четким, как на чеканной монете, профилем. Про Франю говорили – «вылитая Катерина». Она и впрямь походила, в свои небольшие ещё годы, статная и фигуристая, больше на знатную панну, чем на сельскую девушку.
Сыны, Федечка и Миколка, белявые и кирпатые, росли ладными мальцами, на здоровье жаловаться грех. А Броня совсем невестой заделалась, хлопцы под окнами вьются, как вечер, тут как тут.
«Глянь, Мария, – говорила соседка Домна, – дачка уся у тябе! Тольки воласы – лен».
Молодая красавица Броня и правда взяла от матери всё – и стать, и руки, тонкие и сильные, с ровными узкими запястьями, и ножка аккуратная, но с высоким подъемом, которой так шел венский каблучок.
Мария, слушая похвалы красе своей дочери, хмурилась и молчала, смутно и тревожно думая – молодая, да ранняя! – и что-то не легкое припоминая из своего далекого теперь уже прошлого. От красы девке больше горя, чем счастья…
Иван неделями пропадал в районе, приезжал усталый, с лицом темным и мрачным. Метнув самовар на стол, Мария садилась на лавку и ждала, когда муж, осушив второй-третий стакан, начнет разговор про то, что «опять нового секретаря прислали», «директора колбасного комбината сняли и хотят отдать под суд», и что Варшава, как столица Польши, больше не существует, польское правительство распалось, и где оно, никто не знает, единокровные братья оставлены на произвол судьбы, польскому послу вручена нота, а Красная Армия перешла границу, так что теперь западники снова будут наши…
Мария, по своей привычке – молча, слушала и думала, что опять ей одной бульбу копать. И торфу надо побольше нарезать, пока погода стоит.
Как-то Иван приехал с района сильно больной, попал под дождь и простудился. Не помогло и чаепитие у самовара – слег и утром на работу не пошел. День лежал молча, а потом попросил Марию принести с чердака мешок с отцовыми книгами и баул, который он из Гомеля когда-то привез.
Там были какие-то исписанные бумаги и книги по искусству, религии и истории. Отец Ивана, тоже Иван, звался в селе поповичем, хотя никогда в церкви не служил.
Само же имя «Иван» он трактовал как местное произношение греческого выражения «святой отец», то есть – «ава ан» или «ава ант», что правильнее было бы перевести, как «античный отец», и получалось уже не имя, а служебная должность. Отцовы книги были читаны-перечитаны, но Ивану нравился сам процесс листания этих старинных книг – занятие успокаивающее, отвлекающее от забот и суеты текущего дня.