В тот первый день он прошагал тридцать миль. В ту первую ночь он спал под звездами на ложе из сосновой хвои. И той ночью рука судьбы туго затянула ему пояс. Ибо, когда он спал, на него напали лесные разбойники, избили до полусмерти и забрали у него все до последнего доллара. Он едва выжил, и все же тридцать лет спустя, когда он впервые поведал мне эту историю, — и в этом для меня весь Эдвард Блум, человек невероятный, — он сказал, что встреть он когда-нибудь снова тех людей, тех двоих разбойников, которые избили его до полусмерти и забрали последний доллар, он поблагодарил бы их — поблагодарил бы, — потому что, в известном смысле, они определили всю его дальнейшую жизнь.
Но тогда, умирая в незнакомом ночном лесу, он, конечно, не испытывал к ним чувства благодарности. К утру он хорошо отдохнул и, хотя продолжала течь кровь из многочисленных ран, пошел дальше, уже не зная, куда идет, да и не особо заботясь об этом, просто шел и шел, вперед и вперед, готовый ко всему, что уготовили ему Жизнь и Судьба, — как вдруг увидел старую сельскую лавку, а перед ней старика, качавшегося в кресле-качалке, туда-сюда, сюда-туда, который живо повернулся и с тревогой смотрел на приближающегося окровавленного человека. Он позвал жену, та позвала дочь, и не прошло и полминуты, как у них уже был и горшок горячей воды, и чем смыть с него кровь, и перевязать,
для этого они порвали на полоски простыню и стояли наготове, пока Эдвард ковылял к ним. Они были готовы спасти жизнь этого незнакомца. Даже больше, чем готовы: полны решимости.
Но он, конечно, не позволил им. Не позволил спасать его жизнь. Ни один человек, будучи такой цельной личностью, как твой отец, — а таких мало, Уильям, очень мало, и они редко встречаются, -не принял бы подобную помощь, даже если речь шла бы о жизни и смерти. Потому что как бы он тогда мог жить в мире с самим собой, если, конечно, вообще остался бы жив, зная, что своей жизнью навечно обязан другим, зная, что не принадлежит себе?
И вот, продолжая истекать кровью и волоча сломанную в двух местах ногу, Эдвард нашел метлу и принялся подметать лавку. Затем взял швабру и ведро, потому что в спешке совершенно забыл о своих открытых ранах, из которых обильно текла кровь, и не видел, пока не закончил подметать, что по всей лавке остались следы крови. И он принялся отмывать их. Отчищать. Стал на колени и тряпкой оттирал следы, а старик, его жена и маленькая дочка смотрели на него. Смотрели с ужасом. Благоговейным ужасом. Смотрели на человека, который старается оттереть пятна собственной крови на сосновом полу. Пятна не поддавались, не поддавались — но он продолжал тереть. Вот что главное, Уильям: он продолжал и продолжал тереть, пока силы у него не кончились, и тогда он упал лицом вниз, не выпуская из рук тряпку, — замертво.
По крайней мере так они подумали. Они думали, что он умер. Они бросились к телу: в нем еще теплилась жизнь. И представь себе сцену, как твой отец описывал ее, мне она всегда почему-то напоминает Микеланджелову «Пьету»: мать, сильная женщина, приподняла его и, положив себе на колени голову этого юноши, умирающего, молится за его жизнь. Казалось, надежд не осталось. Но, когда остальные в тревоге окружили его, он открыл глаза и сказал, может, последнее свое слово в жизни, он сказал старику, в чьей лавке, как Эдвард сразу это понял, не было ни единого покупателя, сказал, может, на последнем издыхании: «Рекламируй».
Бадди помолчал, слушая, как разносится по комнате эхо этого слова.
— То, что произошло дальше, как говорится, вошло в историю.
Твой отец поправился. Скоро он вновь был полон сил. Он пахал поля, следил за садом и огородом, помогал в лавке. Ходил по окрестностям и вывешивал небольшие объявления, приглашая всех в Деревенскую Лавку Бена Джимсона. Между прочим, это была его идея — назвать лавку «деревенской». Он считал, что так звучит более по-свойски, более привлекательно, чем просто «лавка», и был прав. Тогда же твой отец придумал рекламный слоган «Покупаешь одну вещь, вторая бесплатно». Всего пять слов, Уильям, однако они сделали Бена Джимсона богатым человеком.