— Где твой термос?
— Ох, забыл, — сказал я. — Держи.
Термос стоял на сиденье у меня под боком. Я отвинтил крышку и протянул его ему. Из-под складок одеяла появилась дрожащая чешуйчатая рука и забрала термос. Но вместо того, чтобы пить, он вылил воду на себя. Одеяло все намокло.
— Ах, хорошо, — вздохнул он. — То, что нужно.
Но одеяло не стал снимать.
— Поезжай на север, на шоссе номер один, — велел он, но мне пришлось напрячь слух, чтобы расслышать его. Одеяло заглушало его голос, звучавший словно издалека.
— На север, на шоссе номер один? — переспросил я.
— Там есть местечко, — сказал он. — Река. Местечко у реки.
— Эдвардова роща, — чуть слышно пробормотал я.
— Ты что-то сказал? — переспросил он.
— Нет.
Я проехал город, окраины, где над крышами домов и верхушками деревьев вставало солнце, и наконец мы вырвались за город, на зеленый, дивный простор. Он распахнулся перед нами, окружил нас: деревья, и фермы, и коровы, и лазурное небо — жилище облаков и случайных птиц. Когда-то я уже ехал этой дорогой.
— Далеко еще? — спросил я его.
— Думаю, мили две, — ответил он. — Надеюсь, не больше. А то я неважно себя чувствую.
— А что там? — спросил я, но вместо ответа увидел, как затрепетало мокрое одеяло и оттуда донесся булькающий, стонущий звук, словно ему было очень больно.
— Ты как? — спросил я.
— Бывало и лучше, — ответил он. — Я чувствую себя как тот парень…
Который заходит в бар, на голове у него сидит лягушка, на плече — птица, а сбоку — кенгуру, и бармен говорит: «Привет, не так уж часто к нам заходят кенгуру». И кенгуру говорит: «А что ты хочешь, при таких ценах, как у тебя, ты их вообще можешь больше не увидеть!»
А потом он говорит, чуть ли не вопит:
— Здесь!
Я съехал с дороги.
Это место не было Эдвардовой рощей, насколько я знаю, а может, и было. Там был твой старый дуб, раскинувший корни в темной и влажной земле. Были твои рододендроны. Твой кролик, который лениво скакал прочь, оглядываясь на нас. И была твоя река, чистая быстрая река, каких, казалось тебе, больше нет на свете, бегущая, омывая камни величиной с небольшую, машину, бурля на порогах, прозрачная, как воздух, голубая, как небо, белопенная, как облака.
Не знаю, как он увидел ее через одеяло.
— Неси меня к воде, — сказал он, или мне так послышалось, его голос был теперь так слаб, что приходилось догадываться, что он говорит. Он сказал: «Неси меня к воде», и: «Не представляешь, как я благодарен тебе за это», и: «Когда увидишь свою мать… когда увидишь свою мать, попрощайся с ней за меня». Итак, я вынул его из машины, спустился по мшистому берегу к реке и стоял там, держа его на руках. И я знал, что должен сделать дальше, но не мог. Я просто стоял там, на берегах этой реки, держа его тело, завернутое в одеяло, пока он не сказал: «Сейчас тебе, наверно, захочется отвернуться», — а потом: «Пожалуйста!» — и внезапно я почувствовал, как в моих руках бьется жизнь, фантастическая, неистовая, которую невозможно удержать, даже если бы я захотел, а я хотел. Но в следующий миг в руках у меня осталось лишь пустое одеяло, потому что мой отец прыгнул в реку. И только тогда я понял, что мой отец вовсе не был при смерти. Он просто менялся, превращался во что-то новое и иное, чтобы начать другую жизнь.
Все это время мой отец превращался в рыбу.
Я видел, как он метнулся в одну сторону, в другую — серебристый, сверкающий, блистающий — и скрылся в темной глубине, куда уходит крупная рыба, и с тех пор я его больше не видел — хотя другие видели. Я уже слышал истории о спасенных жизнях и исполненных желаниях, о детях, которых он катал на спине, о рыбаках в разных океанах и реках от Бофорта до Хайанниса, которые оказывались в воде, когда их лодку опрокидывала озорная рыба, и такой крупной рыбы они никогда не видали, и они рассказывают свои истории всем, кто готов их слушать.
Но никто не верит им. Ни единому их слову.