Но танцевальная вечеринка порой меняет наше восприятие музыки и в другом аспекте, и это изменение может оказаться более глубоким. Британская эйсид-хаус-сцена была так тесно связана с употреблением экстази, что таблетки в ее контексте иногда казались важнее пластинок. Одна из самых легендарных клубных вечеринок того периода называлась “Shoom” – само слово описывало адреналиновый всплеск в результате приема экстази (или, как, подмигивая читателям, написали в i-D: “состояние экстаза, к которому стремятся танцующие”). Дженни Рэмплинг, одна из организаторов мероприятия, поведала журналистам, что посетители “Shoom” “могут тотально расслабиться и слететь с катушек, и никто не будет стоять и смотреть на них”, – это тоже было прозрачно завуалированным призывом закинуться веществом. Социолог Сара Торнтон рассудила, что существует лишь один способ понять этот мир: “Лично я не большая любительница наркотиков, я опасаюсь за сохранность моего мозга, – писала она, вспоминая свой опыт в дамской комнате неназванного клубного заведения. – Но это факт молодежной культуры, поэтому я решила проделать с собой эксперимент во имя науки”. Уговорить Рейнолдса оказалось намного проще: “Экстази дает особое физическое ощущение, которое сложно описать словами: расплывчатое томление, болезненное блаженство, нервное возбуждение, при котором кажется, будто в жилах течет не кровь, а шампанское”, – свидетельствовал он, после чего прямо задавался вопросом, неизменно встающим в контексте любой музыкально-наркотической субкультуры: людям нравится этот саунд только потому, что они обдолбаны? Отвечая сам себе, критик отмечал, что часто слушает танцевальную музыку и трезвым – и не перестает ее ценить. Однако не обошлось и без оговорки: “Смог бы я ее ощутить, почувствовать нутром, если бы когда-то не перестроил свою нервную систему с помощью МДМА, – другой вопрос”. Это разумное сомнение, хотя мне всегда казалось, что Рейнолдс, возможно, недооценивает силу собственной фантазии. Возможно, роль тут играют и мои предубеждения, вызванные недостатком опыта: сам я, танцуя под сеты диджеев, ограничивался лишь кофеином и алкоголем, иногда в пугающих сочетаниях (если мне доведется когда-нибудь еще раз выпить коктейль из “Ред булла” и водки, я наверняка сразу вспомню о том, как сидел на лужайке в Майами под аккомпанемент звуков, которые издавали несколько диджеев и несколько десятков тысяч рейверов). Несмотря на это, мир клубных тусовщиков никогда не казался мне более чужим, чем мир фанатов кантри-музыки или металлистов. Чтобы тебя взволновала романтическая баллада, необязательно быть на свидании – и точно так же необязательно принимать экстази, чтобы ощутить экстаз, пусть Рейнолдс и убедительно демонстрирует, что одно может способствовать другому.
В эпоху диско наркотики тоже играли важную роль в экономике ночных клубов. Энтузиазм Дэвида Манкузо по поводу ЛСД был связан с компанейской атмосферой, которой он стремился добиться на вечеринках. Существовало и более практическое объяснение: у Манкузо не было лицензии на продажу алкоголя, поэтому ему нужны были гости, не слишком в нем заинтересованные. В гей-клубах вроде “Continental Baths”, стимулировавших сексуальные контакты, как правило, свободно распространялся амилнитрат, способствующий усилению сексуального наслаждения. Многие диджеи были знатоками разного рода веществ, а некоторые плотно на них сидели – в том числе Ларри Леван, героинист со стажем, умерший от сердечной недостаточности в 38 лет. Впрочем, самым популярным препаратом в те времена был кокаин, считавшийся в 1970-е гламурным – как и сам стиль диско. В “Studio 54” на употребление кокаина не просто закрывали глаза – его там пропагандировали, в том числе с помощью знаменитого дизайнерского решения: огромного стилизованного под человеческое лицо полумесяца с поднесенной к носу светящейся ложечкой. Для Найла Роджерса наркотик был неотъемлемой частью клубной культуры – он избавился от зависимости только в 1994 году, после того как пережил психотический эпизод.
В своей книге Саймон Рейнолдс не просто объяснил, кто был на что подсажен, – он представил своего рода историю танцевальной музыки, рассказанную через смену популярных наркотических препаратов. В конечном счете, дело было не в том, что экстази “пожирает мозг”: исследование, вдохновившее The Observer на панические заголовки, было опубликовано, а затем дезавуировано после того, как выяснилось, что испытуемым случайно дали метамфетамин (он же “спиды”) “вместо запланированного наркотика, MDMA”. Судя по всему, экстази не делало из людей ни торчков, ни зомби с выеденным мозгом. Впрочем, существовал вполне реальный риск обезвоживания: люди под экстази все время хотели танцевать, соответственно, из организма выводилась жидкость – на переполненных рейвах это порой сулило неприятности. Рейнолдс также обратил внимание, что у наркотика был десексуализирующий эффект: таким образом, в Британии появилось нечто, редко встречавшееся в истории человечества – молодежная культура, в которой сексуальное желание играло минимальную роль. Главная же проблема с экстази заключалась в том, что его эффекты снижались со временем, что побудило Рейнолдса сделать вывод: “любое рейв-движение наслаждается медовым месяцем на протяжении (в лучшем случае) пары лет”, после чего тусовщики переключаются на другие наркотики, и это меняет всю культуру, в том числе и музыку. В середине 1990-х многие посетители вечеринок в Британии и за ее пределами перешли на “спиды”, а вместе с ними – на ускоренные формы техно вроде габбера, где бит столь суров и быстр, что ни для чего другого фактически не остается места. Другие обратились к марихуане – и, соответственно, к мутноватому звучанию джангла, в котором скоростные партии ударных сочетались с медленными басовыми линиями. “Когда на смену экстази пришла марихуана, – писал Рейнолдс, – танцы перестали быть маниакальными, дикими и бесконтрольными”.