Агатона начало трясти, на этот раз от негодования.
— Он отмечал в своих записях: «Новый вид возникает и становится жизнеспособным и сильным после долгой борьбы с исключительно неблагоприятными условиями. С другой стороны, из опыта животноводов известно, что те животные, которые получают избыточное питание, преизобильно отличаются всяческими неправильностями и уродствами (а также чудовищными пороками). Обдумать неумеренность крестьян в еде и скудные трапезы истинных аристократов». Страдание сделало его обжорой.
С этими словами он повернулся и, весь дрожа, уставился на меня безумным взглядом. В волнении он разлохматил себе всю бороду и выглядел теперь как дерево, опутанное водорослями после урагана.
— Большим обжорой, чем ты, учитель? — спросил я. — Хе, хе, хе. — Это, несомненно, был опасный вопрос, но его злость заразила меня. В любом случае я сумею его опередить. Можно преградить ему путь, опрокинув стол, а если понадобится, я размозжу ему голову лампой.
— Йааррх! — прорычал он — или что-то вроде этого — и шагнул ко мне.
Я спрыгнул с лежанки, схватил одеяло и растянул его, как тряпку перед быком. Шея у Агатона раздулась, как у кобры, но он понимал, что находится в невыгодном положении, и просто погрозил мне пальцем, втянув щеки.
— Посмотри на себя, — сказал я. — А прикидывался таким мудрым, исполненным софросины{14}! Ты такой же, как все!
— Вовсе нет, — рыкнул он. — Это потому, что ты разбил мой кувшин!
— Он был пуст, — прорычал я в ответ.
Агатон подумал. Лицо его медленно сморщилось, словно стянулось в узел.
— Это верно, — сказал он, и голос его дрогнул. — Вот за что я люблю тебя, Верхогляд. Даже в этот собачий холод ты не забываешь об Истине.
Он улыбнулся и сделал еще шаг ко мне, но я был настороже. Я двинул между нами стол. Агатон вздохнул, и лицо его вновь разгладилось. Я думал, он сейчас заплачет.
— А, ладно, — сказал он как обычно.
Сразу после этого пришел тюремщик с двумя тарелками. Пережаренная капуста.
— Мы едим только лук, — сказал я, подлизываясь к учителю.
Тюремщик промолчал.
Мы сели за стол друг против друга и начали есть.
Агатон все еще дрожал.
— Они все на одно лицо, эти спартанцы, — прошептал он.
Я кивнул, продолжая есть.
Агатон вежливо улыбнулся стражнику и затем опять зашептал, горячо и неистово:
— Я вовсе не из этих безумцев. Я афинянин. Именно! Первоначально я был профессиональным переписчиком; когда-то я был главным писцом самого Законодателя Солона. Я образован и цивилизован, даже чересчур! Я это, конечно, скрываю. Я уже так долго это скрываю, что мне самому нелегко об этом помнить. Даже в отношении простых вещей мой разум блуждает, как слепец, нащупывающий в траве дорогу своей палкой. Но я справляюсь. Да! Я напоминаю себе о том, что крысы в моей камере — как и ты, дорогой Верхогляд, — нравственно не оскорбляют меня, хотя они, конечно, пугают меня, мохнатые до невозможности в своих коричневых зимних одежках («Лето», — пробормотал я). — Его глаза потемнели, будто покрылись сажей. — Они материализуются, словно по волшебству, на границе света, который отбрасывает лампа, или возле тлеющих углей жалкого очага, и они приходят прямо ко мне, шныряют, их скользящие тени крадутся за ними, как кошки. Их близко посаженные, угольно-черные тупые глазки никогда не движутся, даже не моргают. Спартанец в естественном отвращении убил бы их на месте не раздумывая. «Для высших людей, — говорит Ликург, — зло — это не то, что плохо в некой теоретической системе, а то, что вызывает у них отвращение по отношению к ним самим». («Хи-хи-хо-ха», — отвечаю я.) Но хотя я долгое время прожил в Лаконии, я не совсем утратил чувство философской объективности и способность посмеяться, особенно над своей собственной приниженностью. Хотя я гораздо больше крысы и я вооружен (у меня есть костыль), я вскарабкиваюсь на стул, прикрываю колени своими лохмотьями и кричу, выкатывая глаза и тряся своей длинной бородой: «Кыш! Кыш!» — это частью тюремщику, частью крысе. Только крыса все это видит и, будучи спартанской крысой, подходит ближе. (Никогда не видел, чтобы он делал что-либо подобное.) В Афинах, — с большим чувством продолжал Агатон, — крыса и я сидели бы, повязав белые салфетки вокруг шеи, над густым бобовым супом, над блюдами оливок и орехов и беседовали бы о метафизике. Возможно, крыса в этом не очень разбирается, но мы, афиняне, люди веселые, безгранично терпимые и всегда полны надежд. Тем не менее, Верхогляд, хотя я и шучу, я боюсь их. Меня пугает все, я почтителен ко всему, как всякий порядочный Провидец.