Выбрать главу

Я прихожу к выводу, что он, в сущности, безобидный пес, ничуть не страшнее, чем, скажем, Верхогляд. Он свиреп и опасен, и, как нетрудно догадаться по движениям его бровей и губ, заигрывать с ним не стоит. Он, однако, принадлежит к старому поколению. И хотя внешне выглядит как человек средних лет, волосы у него цвета сока молочая. Я бы не стал заигрывать с новым поколением, воспитанным Ликургом.

Или все-таки стал бы? Пожалуй, да. Я делал это сотни раз, пуская вихляющие стрелы старых шуток, подражая Аполлону-стреловержцу. Очевидно, стремление к саморазрушению неискоренимо в цивилизованном человеке. Я вел игру и с самим Ликургом — нисколько не сомневаясь, что это плохо кончится, — и вот теперь кончилось — для меня. Вернее, для нас. Не надо забывать о моем верном Верхогляде, этом примечании к моей жизни, моем послании человечеству. Цивилизация, мать искусств, несет с собой упадок здорового воображения. Как и Ликург. Отсюда его требование, чтобы девушки ходили обнаженными и чтобы погребения, не говоря уже о пытках и казнях, совершались прилюдно в центре города. Младенцы, сидя на руках у матерей, смотрят, как мальчишки бьют мальчика поменьше и послабее железными брусками — спартанскими деньгами. Играя в войну, банды юных головорезов режут илотов на улицах, а прохожие, морща носы от илотской вони, глубокомысленно обсуждают происходящее и дают советы.

Подозреваю, что мой тюремщик готов прирезать меня, даже если считает это отвратительным. Он, естественно, никогда не заговаривает со мной, хотя иногда, как мне кажется, прислушивается к тем занятным вещам, которым я пытаюсь его научить. В моих поучениях нет ни слова правды. То немногое, что мне известно о реальности, я берегу в надежде подкупить его, когда мое положение будет совсем уж невыносимым. Сегодня утром я рассказал ему о том, что в старину (во времена Тесея и прочих героев) козы и овцы принадлежали к одному виду животных, только первые были самцами, а вторые самками. Мысль, по сути дела, крамольная. Она подрывает основы Ликурговой теории о женщинах, согласно которой женщина — это всего лишь разновидность мужчины. «С течением времени, — говорил я, тяжело опираясь на костыль и задумчиво глядя вверх, но не переставая улыбаться, чтобы удержать его внимание, — овцы и козы стали разными животными». (Верхогляд закрыл лицо руками.) «Никто до конца не понимает этого, однако свидетельства неоспоримы. Вероятно, это связано с нашими ошибочными представлениями о времени и пространстве. Мы определяем предметы в зависимости от их формы и объема вытесняемого ими пространства, забывая при этом, что старики являются таковыми, потому что они старые. Ты следишь за ходом моей мысли?» Тюремщик сердито посмотрел на меня, и я почувствовал, что он ничего не понимает. «Время — это такая штука, — сказал я, склонившись к нему, — которая кусается».

6

Верхогляд

Мы до сих пор не знаем, в чем нас обвиняют, а старик по-прежнему ничего не делает, чтобы оправдаться. Это безумие. Что с ним творится? Эфоры не дураки. Им прекрасно известна ценность Агатона для государства. Почему же они не разговаривают с нами, почему не хотят выслушать нас? Ликург — человек справедливый, даже благочестивый, если на то пошло; Агатон сам так говорит. Я без конца спрашиваю себя: Что происходит? Что происходит? — и стучу ногами в стены и бью себя по голове кулаками, хотя заранее знаю ответ: Ничего не происходит. Чуть ли не каждую ночь кого-нибудь казнят, а Агатон все только треплет и треплет языком. Этот чокнутый ублюдок даже пальцем не пошевелит и преспокойно даст им казнить нас! К кому обратиться с просьбой выслушать меня, где искать справедливости? Мы нужны им — особенно сейчас, когда на севере и на западе идут бесконечные войны, когда со всех сторон слышен рокот мятежа…

Не знаю почему — то ли от удушливой жары после вчерашнего дождя, то ли от изжоги, которая всегда мучает меня, когда я ем слишком много капусты, то ли от того, что балабольство моего бедного учителя давит мне на мозги, — но я с каждым днем все сильнее ощущаю бестолковость, нереальность и безнадежность всего происходящего. Снова и снова в голове проносится мысль: Это серьезно! Они собираются нас убить! Мысль ясная, как видение, и отчетливая, как белая утка на темно-зеленом болоте. Усираясь от страха, я поворачиваюсь к Агатону, но он ведет себя как сумасшедший: отпускает какую-нибудь идиотскую шутку или плюхается на пол, скрежеща зубами, и я теряюсь, как человек, выпавший из Времени. «Неужели он всех нас дурачит?» — думаю я. Или он и впрямь безумен? Он, точно дерзкий девятилетний мальчишка, немилосердно измывается над стражником, издевается надо мной и над самим собой. Моя мать не сидела бы сложа руки. Возможно, и он что-то придумывает, скрываясь за шутовской маской? Когда кто-нибудь правит повозкой вместо матери, она воспроизводит все движения возницы, чуть опережая его. Откидывается назад с криком «Тпру!», хотя ее руки покоятся на коленях; направляет быков вправо или влево, сжимая пальцами невидимые поводья. «На Зевса надейся, а сам не плошай», — говорит она. На кого же тогда надеяться Зевсу, если он оплошает?