Боюсь я того или нет, но в чертог я пойду, это точно. Конечно, я так и сяк вертел в голове смехотворную мысль, что поступлю как благоразумный зверь и останусь в безопасности. «Разве я не свободен? Не свободен, как птица?» — в умопомрачении шептал я, хитря с самим собой. Я же помню — и несу в себе — видение дракона: абсолютное, окончательное запустение. Когда-то давным-давно я видел всю вселенную как не-маму и краем глаза уловил свое место в ней — дыру. Тем не менее я существую, — понял я. — Значит, только я существую. Это я или вселенная. Какой восторг, какое восхитительное открытие! (Пещера, моя пещера — это ревностно оберегающая меня пещера.) Поскольку даже мать любит меня не за то, каков я есть, но за мое «сыновство», за мою принадлежность ей, за тот объем воздуха, что я вытесняю, как наглядное подтверждение ее власти. Я отстранил ее — легко, как ребенка, приподняв за подмышки, — и тем самым доказал, что у нее нет никакой власти надо мной, кроме той малости, что я из сиюминутной прихоти уделяю ей. Точно так же я мог бы убрать с дороги все королевство Хродгара и всю его дружину, если бы не установил пределов желанию ради сладостного желания. Если я прикончу последнего Скильдинга, то ради чего я буду жить после этого? Придется уйти в другое место.
И вот теперь, на миг усомнившись в победе, я, пожалуй, мог бы установить пределы желанию: лечь спать, отложить свои набеги до той поры, когда Геаты вернутся домой. Ибо, как учит опыт, мир делится на две части: тех, кого убивают, и тех, кто препятствует убийству первых; а Геатов, несомненно, можно отнести и к тем, и к другим. Так я шептал и, по пояс увязая в сугробах, неумолимо приближался к Хродгарову чертогу. Мрак лежал над миром, как крышка гроба. Я торопился. Было бы досадно пропустить их похвальбу. Я подошел к Медовой Палате, приник к щели и заглянул внутрь. Пронзительный ветер был полон отголосков смысла.
От такого зрелища у кого угодно потеплело бы на сердце. Даны были недовольны (если не сказать больше) тем, что Геаты пришли спасать их. Честь для них была превыше всего; они бы скорее предпочли быть съеденными заживо, чем позволили чужеземцам вызволить себя из беды. Жрецы тоже не были рады. Годами они твердили, что незримый Разрушитель обо всем позаботится в должное время. И вот теперь эти заморские выскочки срывают с религии покров тайны! Мой старый приятель Орк в отчаянии качал головой, сосредоточенно размышляя, вне всякого сомнения, о темных метафизических проблемах. Все угасает, альтернативы исключают друг друга. Не суть важно, кто из нас исключит другого, когда придет время для моей встречи с чужеземцем, ведь люди, взоры которых будут прикованы к происходящему, вряд ли сумеют возвыситься до священной идеи процесса. Теология не цветет пышным цветом в мире действия и противодействия, в мире изменения: она произрастает в покое, как ряска на стоячей воде. А расцветает и благоденствует она во времена упадка. Только в мире, где все неизбежно исчезает, может жрец тронуть сердца людей, как трогает их поэт, когда утверждает, что ничто не свершается зря. Во имя старых времен, во имя чести старого жреца я должен убить иноземца. А также во имя чести Хродгаровых воинов.
Даны угрюмо смотрели, как едят чужеземцы, и втайне желали, чтобы кто-нибудь дал им повод схватиться за кинжалы. Я прикрыл ладонью рот, чтобы не захихикать. Король возглавлял трапезу, торжественный и невозмутимый. Он знал, что его воины не справятся со мной в одиночку; и был он слишком стар и изможден, чтобы проникнуться — как бы полезно это ни было для его королевства — их бредовыми понятиями о чести. Закончить пир, вот что важно, — думал он. — Не дать им растратить свою хваленую силу друг на друга. Королева отсутствовала. Ситуация весьма взрывоопасная.
Затем заговорил Унферт, сын Эгглафа, первый человек после Хродгара в зале. Нос у него был как гнилая, помятая картофелина, глаза — как пара клыков. Он наклонился вперед над столом и ножом, с помощью которого ел, указал на безбородого предводителя Геатов.