Гости засмеялись.
— Будет ужасно несправедливо! — сказала Иона, насмешливо улыбаясь вслед за остальными. — Тука за неделю приобрела бы весь мир, и нам всем пришлось бы ехать в Африку. — Они снова рассмеялись, и Тука принялась рассказывать какую-то историю. Я вернулся к мужчинам.
Доркис наливал вино — густой, крепкий, прозрачный, хмельной мед, который илоты пьют просто так, а весь остальной мир разбавляет водой в пропорции один к шести.
— За Ликурга! — сказал он и усмехнулся.
Я ему нравился, это было очевидно, и — кто знает почему — мне было приятно. С самого начала я понимал, что мне суждено выкладываться перед Доркисом, как я, бывало, пускал пыль в глаза некоторым красоткам.
— За духовную связь, — сказал я.
Доркис и жрец рядом с ним засмеялись. Мы выпили. Но Доркис вдруг задумался, и лицо его стало злым. Глаза сверкнули, как у орла, и взгляд устремился куда-то вдаль.
— В этом вся трудность, — сказал он. — Связь!
Я улыбнулся. Я ему нравился. Ах!
Его взгляд скользнул по мне, затем опять ушел далеко, он откинул голову, размышляя над своими словами. До меня вдруг дошло, что он тоже выкладывается. Я был польщен.
— В некотором смысле все должно быть уравновешено, — сказал он. Его правая рука, покачиваясь, как чайка в полете, ушла в сторону, иллюстрируя равновесие. — Мир — это грандиозная мешанина истин, некоторые из них противоречат друг другу, но все они — верны. Каждая истина — разновидность неумолимого бога. Повернись спиной к одной из них… — Ладони качнулись, словно танцуя, и повернулись тыльной стороной.
Слегка опьяневший жрец рядом с ним грустно покачал головой.
— Мы не должны позволять себе… — сказал он. У него был безвольный подбородок.
Согласно кивнув, Доркис пропустил его замечание мимо ушей — один из его излюбленных приемов, как я узнал. Он любвеобильно раскрыл объятия всему миру.
— Преследуй одну избранную истину, не отвлекаясь, чтобы взглянуть вправо или влево, и — бац! — Он сверкнул глазами, произнося эти слова, и выбросил вперед кулак. Он был великолепен и сиял, как тысяча гранатов. Скажи он: «Круги квадратны», и я был бы заброшен на высочайшие вершины философии. Я выпил и наполнил свой кубок.
— В некотором смысле нет ничего истинного, — сказал он. — Треугольники, например. Все законы геометрии утрачивают силу, когда ты пытаешься нарисовать треугольник на круглом горшке. Сумма углов меняется, или линии никак не получаются прямыми. — Он сгорбил плечи — скорее как борец, чем как гончар, — радостно улыбаясь трудностям жизни и делая вид, что силится провести линию на своем кубке.
— Это просто, — сказал я. — Ты разбиваешь кувшин и рисуешь на черепках.
Он засмеялся.
— За Ликурга.
Мы выпили.
— Так оно и происходит, — сказал он. — Жизнь. Опыт. Они как живые, постоянно меняют свои очертания. В некотором смысле жизнь становится чем-то другим, стоит только познать ее законы. Она разбивает этические теории в пух и прах.
Я засмеялся просто от хорошего настроения. Если бы я захотел быть слишком придирчивым, я мог бы заметить, что Доркис склонен к афоризмам.
— Все — воздух{23}, — сказал он. — Дыхание бога. — С этими словами он вновь широко развел руки, как человек, который только что вернулся домой из города и загоняет скотину за ворота, и я засмеялся.
Жрец заулыбался и кивнул, показывая, что он не спит. Выглядел он, однако, ошеломленным.
— Ты должен парить в нем, как птица.
— Верно. — Я вдруг радостно осознал, что опьянел от двух кубков, и вечер расстилается передо мною как луг.
— Этика, — произнес я, — это некая теория, которую человек навязывает миру. Человек устанавливает набор правил, или некий тупоумный жрец выдумывает правила, — я погрозил жрецу пальцем, — и ты пытаешься установить правила внутри себя так, чтобы они соответствовали тому, что снаружи. Если же внешний мир вовсе не соответствует тому, что говорят твои правила, или подходит под них во вторник, а в среду уже нет… (Тогда это не была моя обычная точка зрения, но мне она понравилась, и с тех пор я ее придерживаюсь — из сентиментальности.)