Два месяца я провалялся в постели. Тука навещала меня и очень рассудительно нежным голосом втолковывала, что девушка не должна позволять своему возлюбленному идти на войну без ее благословения и клятвы верности. На меня это не производило впечатления, она ведь по-прежнему была дочерью старика Филомброта. Но от шелеста ее платья, когда она входила в комнату, от робкого, невесомого, как свет, прикосновения ее руки мне казалось, что я внутренне истекаю кровью и погибаю, утратив надежду, озлобленный и недостойный прощения. Всем своим существом я болезненно ощущал ее присутствие, как будто ее едва уловимый аромат заменил воздух, которым я дышал. Я страстно ненавидел самого себя и в отчаянии во всем обвинял Туку, как проклинал бы и богов, будь они рядом. (Я наврал ей про свою сломанную ногу — и она думала, что я герой.) Избегая моего взгляда и лукаво улыбаясь, она говорила, что, когда я поправлюсь, она преподнесет мне подарок. Наконец, помимо моей воли, мне стало лучше, и я согласился встретиться с ней около огромной старой оливы у виноградника, где мы когда-то вместе играли, и принять ее дар. Я вымылся и принарядился, не переставая при этом ворчать и проклинать самого себя (разум — коварное оружие), затем, сжимая зубы и преувеличенно хромая для пущего героизма, пошел на свидание под оливой. Тука лежала в островке солнечного света, нагая, как богиня. Рабыня сидела поодаль, повернувшись к нам спиной. Меня вдруг охватил жуткий стыд, и я, бия по земле кулаками, рассказал Туке про свою ложь. Ничтожество! Она успокоила меня, прижала мое лицо к своей груди. И я принял ее дар.
12
Верхогляд
О боги, боги, боги! Как можно так жестоко измываться над живым существом? Я становлюсь сумасшедшим, и мне не к кому обратиться за помощью. Я прочитал, что он пишет, его план для меня, и поначалу счел это очередной порцией его треклятой белиберды. Но он пишет на полном серьезе! Он действительно собирается обезумить меня!
Вчера прямо у нас на глазах произошло убийство. Какой-то человек, пригибаясь, стараясь остаться незамеченным в высокой траве, бежал через поле к тюрьме, к одной из камер дальше от нашей, — и вдруг, непонятно откуда, появились два всадника-спартанца и поскакали галопом за беглецом; я услышал свист травы и стук копыт и увидел, как один из всадников нагнулся на скаку — больше я ничего не успел заметить, — и когда они умчались, на том месте осталось торчать копье, чуть наклонно, как указательный знак, и ничто не шевелилось, даже копье. Мне показалось, что я несколько часов разглядывал его, но ощущение было обманчиво: всадники сразу осадили коней и поскакали обратно, и я увидел, как они спешились, подобрали тело, закинули его на круп одной из лошадей, потом снова вскочили на коней и умчались прочь.
— Агатон! — крикнул я, задыхаясь от волнения. Но он стоял прямо позади меня и тоже видел все это. Он, казалось, ожидал, что это должно было произойти.
Он покачал головой и вернулся к столу.
— Нам предстоит долгая и суровая зима, Верхогляд.
На мгновение я рассвирепел. Прыгнул на него, выхватил костыль и уже готов был отдубасить его, но вместо этого заорал:
— Зима, зима, зима! Долдонишь одно и то же! Свихнуться можно! Опять эта твоя блядская метафора!
Он ждал, что я его ударю.
Никогда еще я не был так зол. Вся камера озарилась кроваво-красным светом.
— Прямо у тебя на глазах гибнут люди, а ты только и знаешь что портить воздух да нести какую-то дикую ахинею о бабах и давно мертвых политиках. А тем временем люди действительно гибнут! В конце же концов есть вещи, которые нельзя терпеть!