В заключение еще несколько слов. По правде говоря, когда я приехал, Ликургова Спарта произвела на меня глубокое впечатление. Хотя я прибыл, исполненный презрения и даже гуманистического негодования, я также был полон восхищения перед человеком, который сумел подобное начинание успешно завершить, — и я был поражен целенаправленной простотой созданного Ликургом мира. Находясь в Спарте, я увидел весь его план, выраженный предельно просто и ясно, и посмеялся над недавней узостью своих взглядов. Просто вопрос географии. Спарте — аграрной стране — требовалось огромное количество рабочей силы — не совсем рабов, но чего-то в этом роде, поскольку множество рабов представляли бы угрозу господствующей расе, — и, сверх этого, Спарта требовала консервативных нравов, которые поддерживали бы регулярный аграрный образ жизни, сделали его устойчивой привычкой. Афины жили торговлей — дело, требующее либерализма, терпимости, гибкости. Там ничто не было ни истинно, ни ложно: простая жизнь была неким мифическим зверем. Я изучал мир с моей точки зрения, в его образах и ради его метафор. Я писал об этом стихи. Например:
Ну, ладно. Кто из нас, выйдя из младенческого возраста, не испытывал тяги к простоте? Когда я впервые приехал в Спарту, я писал такие стихи во множестве. Но хватит об этом. Я, как и Ликург, всю жизнь был отчаянным человеком.
14
Верхогляд
«Из тебя никогда не получится Провидца», — издевательски твердит Агатон, стараясь раздразнить меня. Но я больше не клюю на это. Он прав: Провидца из меня не получится. Да я и не хочу им быть. Я наблюдаю за ним: он сидит за столом и, тяжело дыша открытым ртом — августовская жара убийственна для такого толстого старика, — пишет и пишет, уже несколько часов кряду, записывает грязные подробности своей провонявшей луком жизни, а вовсе не глубокомысленные изречения, которые он слышал от разных мудрецов. Каждое утро я вижу, как он просыпается и садится на лежанке с испуганным видом, вспомнив о своем замысле (он утверждает, что пишет все это для меня); потом я вижу, как он, весь дрожа, встает, покусывает губы и проводит по ним сухим языком, затем брызгает водой из стоящего у двери сосуда себе на усы, бороду и лоб (совсем как царь Сой, со смехом вспоминаю я), после чего утирается тыльной стороной ладони, и все это с таким отрешенным видом, будто мысли у него заняты исключительно его дурацким замыслом; и я думаю: Ну и куда завел тебя твой треклятый дар? «Пора заняться делом», — бормочет он и, озабоченно выглядывая через дверь, прикидывает по солнцу, который час.
Поначалу все было иначе. У меня были личные, скажем так, трудности, и Агатон вроде как вселял в меня надежду. Не знаю. Мы с матерью торговали яблоками, и она без конца пилила меня, чтобы я занимался делом: «Смотри за корзинами, Демодок. Деньги, как тебе известно, не растут на деревьях». А иногда добавляла для себя: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка». И тут же оглушительно выкрикивала: «Яблоки! Наливные яблочки! Свежие, как весенний денек!» Стараясь не отставать, я мчался за ней туда, куда она, нагруженная, как мул, и с глазами навыкате, как у петуха, неслась, точно боевой конь. Она могла тащить в четыре раза больше, чем я, и любила напоминать мне об этом. «Это не моя вина, — оправдывался я. — Ты же плохо кормила меня, когда я был маленьким». — «Ха! И он еще обвиняет свою бедную мать!» — отвечала она. (Однако ей нравилось, когда я стоял рядом с ней. Я слышал, как она хвастается перед окружающими: «С виду он, конечно, невесть что. Но, клянусь Зевсом, у мальчишки есть характер!») Бывало, когда я бежал за ней, чтобы не отстать, мимо проходила стайка девушек-спартанок, голых, как медузы; поравнявшись с ними, я отводил глаза, но как только они оказывались позади, я оглядывался и украдкой смотрел на их покачивающиеся ягодицы, мускулисто-упругие и высокомерно-изящные, словно бедра ланей. Колени у меня подгибались от слабости, и яблоки сыпались на землю. «Держи корзины покрепче, Демодок», — говорила мать. Иногда, проходя мимо, девушки прихватывали по парочке яблок из моей корзины и улыбались мне, но так было еще хуже. Мне хотелось заговорить с ними, спросить, как их зовут и где они живут. Но я боялся. Я становился старше — пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет — и все чаще думал, что сойду с ума. Мать беспрерывно следила за мной, следила и следила все время. «Не якшайся с чужими», — говорила она, заметив, что я шныряю глазами по сторонам и разглядываю отряд молодых спартанок. Смешно. То же самое я испытывал и по отношению к девушкам-илоткам. Я раздевал их глазами, представляя себе розоватые соски, мягкость кустика между ног, и когда снова смотрел на их лица, то чуть не падал в обморок от красоты их губ и глаз, и мне хотелось сказать им: «Привет!» — сказать, что они мне нравятся и я готов выслушать все, что они пожелают сказать, — готов слушать их хоть девяносто девять лет подряд. Я хотел узнать, счастливы ли они, о чем они мечтают по ночам и какие кушанья любят. Я часто видел, как они болтают с симпатичными ребятами, с теми, которые всегда могут придумать что-нибудь забавное, или с теми, которые с наглым видом улыбаются им. Потом я разглядывал свои тощие руки и ноги и готов был убить себя.