Выбрать главу
…Брызнул первый пурпур дикий, Словно в зелени живой Бог кивнул мне, смуглоликий, Змеекудрой головой. Взор обжег и разум вынул, Ночью света ослепил И с души — рабыни скинул Все, чем мир ее купил. И в обличье безусловном Обнажая бытие, Слил с отторгнутым и кровным Сердце смертное мое.

«Первый пурпур» (здесь курсив мой. — В. К.)

Не случайны строки Ахматовой, обращенные к Вере Шварсалон:

Твоя печаль, для всех неявная, Мне сразу сделалась близка, И поняла ты, что отравная И душная во мне тоска. Я этот день люблю и праздную, Приду, как только позовешь. Меня, и грешную и праздную, Лишь ты одна не упрекнешь.

«Туманом легким парк наполнился…», 1911.

Конечно, это не тот грех, который можно бы поставить поэту в вину, скорее его можно прочесть как грех Фауста, хотя и с оттенком Гумберта Гумберта. Преступная страсть переросла в подлинную любовь, может, самую сильную и глубокую в жизни поэта[1078]. Гораздо более серьезной можно назвать вину поэта за его роль в утверждении и как бы приглашении неких дьявольских (общиннодионисийских) сил в Россию, где они покуражились на славу. Сам С. С. Аверинцев довольно просто и уверенно замечает, что «романтики арийства в конце концов устроили Освенцим» (89). Это о степени ответственности или безответственности за слово, о том, что ХХ век учил предугадывать жизненный и исторический ответ на словесные выкрутасы. Но это и упрек (невольный) Вяч. Иванову.

Надо сказать, что исследователь строит свою книгу вокруг одного четверостишия поэта, вынеся эти строчки в заглавие и трактуя их как последовательную жизненную позицию, позволявшую Иванову избежать как революционной, так и контрреволюционной групповщины:

Повсюду гость и чужанин, И с музой века безземелен, Скворешниц вольных гражданин, Беспочвенно я запределен… (5).

Поразительно, однако, что среди поэтов, открывавшихся российской интеллигенцией в постсталинское время, не было Вяч. Иванова. Возможно, к нашему стыду… Знали, что он поэт, но читали его культурфилософские статьи. Они‑то и были открытием. Поэзия Иванова казалась сродни «игре в бисер», которую так детально описал любимый Аверинцевым Гессе. И дело не в далекости Иванова от политики и социальных тем, это его право. Но и право читателя искать в поэзии катарсис, которого у жителя скворешниц не чувствовалось, да и не могло быть. Думаю, здесь многое объяснит строка Мандельштама о том, что высокое создается из тяжести недоброй, т. е. тяжести земной жизни. Отрешенность от нее губительна для поэзии. Позднее возникли сомнения и в философской позиции Иванова, слишком много он накликал своими статьями, даже не накликал, а мистически предчувствовал и призывал — то злодейство, от которого старался оградиться, убегая (вопреки формуле Тютчева) от блаженства «бурь гражданских и тревоги». Последнюю четверть века проведший в Риме поэт так и не стал тютчевским «оратором римским». Конечно, в ту эпоху ближе были нам строки Ахматовой:

А здесь, в глухом чаду пожара Остаток юности губя, Мы не единого удара Не отклонили от себя.

«Не с теми я, кто бросил землю…», 1922.

И это отнюдь не было результатом влияния эмигрантской групповщины. Устами Ахматовой говорила боль уничтожаемой культуры. К тому же не было в позиции Иванова жертвенности, что так характерно для христианского пафоса русской классической поэзии. Ну не было, так не было — что уж тут поделаешь! Было, однако, нечто иное, что и пытается объяснить нам Аверинцев. Что же именно?

Снова процитируем исследователя: «С высоты ивановской вольной скворешни — или, если вспомнить образ из другого стихотворения, написанного еще в Москве, родной голубятни — старый и все никак не затихающий спор между почвенничеством и западничеством выглядит примерно так. Почвенничество, замыкающее личность в тождестве этноса и страны, есть провинциализм, так сказать, топографический. Но западничество, фетишизирующее современность и прогресс, предстает как провинциализм хронологический» (10). Но при этом не забудем и социальной резкости поэта, порой все же прорывавшейся. Стихотворение 1906 г. «Язвы гвоздиные» о погромах под прикрытием Христовой хоругви вполне трагически — актуально, понятно, что скворешня не всегда была местом обитания поэта:

вернуться

1078

Интеллектуальное обоснование своего распутства в ссылках на дионисийство как бы снимали с него знак обыденной развращенности. Стоит прочитать воспоминания Маргариты Волошиной «Зеленая змея», где она рассказывает, как жена Вяч. Иванова уговаривала ее в негреховности жизни втроем. А вот соображение известной исследовательницы: «Иванов мечтал о поэтах-магах, управляющих стихиями, влияющих на ход времени, воскрешающих мертвецов. В жизни такие мечтания воплотились в башенный содом, но это в глазах устроителя Дионисова культа было вполне в порядке вещей.» Он ведь хотел «привить православному богослужению» миф «о том, что Христос и Дионис — один и тот же бог» (Бонец- кая Н. Русская Сивилла и ее современники. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2006. С. 38). Перверсия весьма кощунственная.