Выбрать главу

В этот день так и не было ни просвета в тучах, ни перерыва в песнях.

Стоило Хемнолини попросить: «Пожалуйста, Окхой-бабу, еще одну песню!» — и тот с готовностью продолжал.

С каждой минутой мелодия нарастала, становилась все более проникновенной, — то в ней будто сверкала долго таившаяся молния, то металось полное страдания и тоски сердце.

Лишь поздно вечером ушел Окхой. В минуту прощания, весь под впечатлением музыки, Ромеш молча заглянул в глаза Хемнолини, и она ответила ему вспыхнувшим взглядом, в котором тоже все еще реяла тень песни.

Ромеш вернулся домой. Дождь, на мгновение переставший, полил теперь с новой силой. В эту ночь юноша так и не смог уснуть. Не спала и Хемнолини. В непроницаемой темноте ночи долго прислушивалась она к неумолчному шуму дождя. В ее ушах попрежнему звенели слова песни;

Лети, нежный ветерок, Будь моим посланцем, Скажи, что не могу уснуть Без вести о любимой.

«Если бы мне только научиться петь! — вздохнув, подумал на следующее утро Ромеш. — Я бы, не задумываясь, отдал за это все свои таланты».

Но, к сожалению, у Ромеша не было никаких шансов хоть как-нибудь овладеть этим искусством. Поэтому он решил попробовать заняться музыкой. Ему вспомнилось, как однажды, случайно оставшись один в комнате Онноды-бабу, он провел смычком по скрипке, но уже от одного только этого прикосновения богиня музыки издала такой болезненный стон, что ему пришлось оставить дальнейшие попытки играть на этом инструменте, ибо продолжать — значило бы проявить по отношению к богине величайшую жестокость.

Поэтому, признав себя недостойным играть на скрипке, Ромеш купил фисгармонию. Плотно прикрыв дверь комнаты, он осторожно провел пальцами по клавишам и пришел к заключению, что как-никак этот инструмент куда терпеливее скрипки.

На следующий день, едва Ромеш показался в доме Онноды-бабу, как Хемнолини заметила ему:

— Кто-то играл у вас вчера на фисгармонии.

Ромеш полагал, что раз он запер дверь, то можно не опасаться, что его услышат, однако нашлось все же чуткое ухо, сумевшее уловить звуки и через закрытую дверь.

Пристыженному Ромешу пришлось сознаться, что это он купил фисгармонию и хочет научиться играть.

— Напрасно вы запираетесь на ключ и пытаетесь научиться самостоятельно, — сказала Хемнолини. — Лучше приходите заниматься к нам. Я немного играю и сумею научить вас тому, что знаю сама.

— Но ведь я очень неспособный ученик, — ответил Ромеш. — Вам придется изрядно помучиться со мной.

— Ну, знаний у меня ровно столько, чтобы кое-как обучать неспособных, — рассмеялась Хемнолини.

Очень скоро, однако, обнаружилось, что Ромеш оказался не слишком скромным, заявив о своих скудных способностях к музыке. Даже при столь терпеливом и нетребовательном педагоге, каким была Хемнолини, чувство гармонии никак не могло посетить его.

Бродя в потоке звуков, Ромеш вел себя, как неумеющий плавать человек, который, попав в воду и почувствовав, что захлебывается, тут же начинает колотить по воде руками и ногами. Он как попало ударял пальцами по клавишам, фальшивя при каждом ударе. Для его собственного слуха это не имело особого значения: он не видел никакой разницы между гармонией и диссонансом и с олимпийским спокойствием пренебрегал вообще всякой тональностью. Не успевала Хемнолини воскликнуть: «Что вы делаете, это звучит фальшиво!» — как он уже спешил устранить первую ошибку последующей. Но серьезный и усидчивый по натуре, Ромеш был не из тех, кто сразу готов бросить плуг. Медленно движущийся паровой каток трамбует дорогу, вовсе не заботясь о том, что он давит и стирает ее в порошок. С таким же слепым упорством совершал и Ромеш свои непрестанные атаки на злосчастные йоты и ключи.

Хемнолини радостно смеялась над отсутствием у него музыкальности, и сам он хохотал вместе с ней.

Лишь любовь способна извлекать радость из ошибок, промахов и диссонансов.

Когда мать видит первые, совсем еще нетвердые шаги своего ребенка, ее любовь к нему вспыхивает лишь сильнее; такие же чувства испытывала и Хемнолини, забавляясь той совершенно изумительной неопытностью, которую обнаруживал Ромеш в области музыки.

— Хорошо вам надо мной смеяться, — говорил он иногда, — а разве вы сами не делали ошибок, когда учились играть?