Выбрать главу
19

В нашем прежнем распорядке допущено послабление: теперь по воскресеньям, когда мы не в увольнении, приходят матери, и наша суровая обитель тонет в приливе их скорбной нежности. Уж лучше бы они не высовывались из своих квартирок в пригороде! Парадный зал наполняется их осторожными перешёптываниями; заканчивая завтракать в столовой, мы пытаемся различить среди этих нервных голосов тот, который скажет нам «ты».

Иногда приходят и отцы: по правде говоря, рядом с нами им хочется вновь пережить мгновения военного прошлого; отцов мало, и оттого с ещё большей жалостью мы смотрим на их бородёнки, лысины, изношенные кители, украшенные продетыми в петлицы лентами; как же повезло, — думаем мы, — тем, кто застыл, будто на фотоснимке, в разрывах пушечных снарядов, кто навечно остался молодым в форме, пробитой пулями, так и не узнав исхода сражения.

К вдовству нашим матерям не привыкать. Глаза у них вечно в пол, любезности — шёпотом; серые или чёрные платья тщательно выглажены. Кремовая лента подчёркивает худобу шеи, а от фиалки теплее печальная улыбка. Алькандру хорошо знаком этот полевой цветок, эпибола, который на нашем языке в просторечии называют «вдовушкой», и цвет этой фиалки, как и её скромно наклонённый венчик, всегда будут напоминать ему знакомые безропотность и хлопотливость.

Тем не менее его мать, Сенатриса, входит в Крепость с высоко поднятой головой. Поверх шумной толпы посетителей и вышедших к родителям кадетов в парадном зале она посылает отсутствующий и одновременно властный взгляд. Прокладывая себе дорогу, она ударяет тростью по паркету, как швейцарец во главе процессии; вместо сладостей, которые приносят другие родичи, чтобы наши товарищи лопали их украдкой, мучаясь то стыдом, то жадностью, она извлекает из полотняной сумки, с которой не расстаётся, пачку пожелтевших писем, мундштук, принадлежавший покойному сенатору и непонятно в честь чего вверенный теперь на сохранение Алькандру, а также счета за месяц, которые просит его растолковать и рассортировать.

Рядом с матерью Алькандр, как и другие его товарищи, жертвы родительских визитов, отрывается от нашего общества; семейный круг — замкнутая фигура, самые нежные узы стыдливо оберегаются, ведь мы пытаемся скрыть от наших товарищей своё детство, которое предстаёт здесь в убогости до боли знакомых платьев, домашних манных клёцок, каракулей сестрёнки, вспомнившей, что вам здесь одиноко. В просветах окон и под безразличными портретами монархов возникают небольшие группы; здесь никто и не подумал бы представить друга родителям. В зале, где в другие дни раздаётся громозвучие наших голосов, мы тоже начинаем шептать; гордясь тем, с каким безразличием мать встречает жизненные обстоятельства и людей, которые ей не представлены, Алькандр тем не менее пытается сделать так, чтобы тучная фигура Сенатрисы выглядела менее заметной, пока она невозмутимо продвигается сквозь толпу и время от времени, словно из рассеянной милости, позволяет походя поцеловать свою руку отцу какого-то кадета, одному из наших офицеров, а затем спрашивает хорошо поставленным голосом, от которого прекращаются все перешёптывания:

— Ты этого знаешь, Алькандр?

Все мы чувствуем смутное облегчение после отъезда родных, которых, однако, ждали. Последние крошки слизаны языком с ладоней; невольно вздрагиваешь, когда лейтенант, пришедший проводить вашу матушку, лицемерно кладёт при ней руку вам на плечо и произносит: «За него не беспокойтесь, он далеко пойдёт». Мы оглядываемся, дабы увериться в том, что никто не подсмотрел невинный и неприличный материнский поцелуй, и вот опять схватывается, твердеет, цементируется наш союз.