В сентябре режут свинью, запах давленых яблок распространяется из прессов и летит от гружёных телег, с которых за околицей сбрасывают выжимки; в полутёмных помещениях ферм происходят грандиозные пирушки; на овражных тропах встречаются девчонки с лицами, измазанными ежевикой, а в затенённых канавах курятся среди буйства цветов агрегаты самогонщиков. В разгар плодоношения, проживая миг наполненности, растительный мир замирает, чтобы затем погрузиться в брожение, опьянение, оцепенение. Тогда краски акцентируются, насыщаются, и на ровном зелёном фоне, характерном для роста, появляются тёплые обольстительные оттенки зрелости. Но одновременно с тем, как окрашиваются листья, набухают плоды, а ясные дни всё больше подёрнуты дымкой, и всё более косо ложатся лучи, и на поверхностях, по которым они скользят, возникают самые пронзительные и изощрённые тона, земля собирает все силы и с умноженной щедростью позволяет ощутить изобилие своих форм и яркость ароматов, а небо словно разъединяется с ней, отдаляется, не желая, чтобы в его бледности и пустоте отражалось это вспучивание. С какого-то момента, не указанного в календарях, и горького, как тот миг, который окончательно и бесповоротно отмечает полное завершение праздника, оставленная земля тоже теряет краски. Плоды и колосья ещё при ней; но в разгар сентябрьского золочения Алькандр вдруг замечает в порыве холодного ветра, который настиг его на подъёме в четыре часа пополудни, нечто застывшее, скованное, похожее на зловещие признаки паралича. Запахи улетучиваются первыми; какая-то болезненная нарочитость проявляется в оттенках, как будто каждый из них, противостоя остальным, замыкается и упорно желает остаться таким как есть; этот тягостный поворот осени навсегда запомнится Алькандру в филигранном и печальном образе ежевичного листа, подаренном изгородью: он нервно трепетал на ветру, живой, блестящий, лоснящийся с лицевой стороны, ярко-зелёной, насыщенной, излучающей флюиды недавнего солнца, но с изнанки, приоткрытой бризом, в пространствах между прожилками, которые там были более чёткими и какими-то судорожными, оказался бледным, холодным, испачканным белой дорожной пылью.
Мало-помалу, когда холодный ветер заставляет ехать быстрее, а расстояния, увеличиваясь, постепенно отдаляют его от нюансов и материи окружающего пейзажа, Алькандр начинает видеть перед собой бесцветный мир, скудно заполненный абстрактными ориентирами, словно на плохо экспонированной фотографии. Тогда он понимает, что начал любить этот край, изменив — нет, не печальному и отвлечённому образу Империи, но клятве, отвергавшей всё плотское. Уж не наказан ли он тем, что при его появлении всё простое и радостное — бокаж, тело Резеды — исчезает, оставляя после себя чистое сожаление, прозрачный и болезненный след? Но может быть и так, что лишь на расстоянии вещь находит своё место в волнующем мире образов, обретает воплощение и право на вечность. Земные прелести Резеды, попавшей во власть пространства, преобразились, смех сделался прозрачнее, вялая геометрия мышц — тоньше, а витающий в поднебесном нетленном эфире обольстительный запах грязи — ярче. Ведь как бы велика ни была дистанция между отражением и его предметом, Алькандр, вопреки всем философам, обнаруживает, что именно в этом бесконечном движении картины в картине очищаются и рождаются недосягаемые, бесконечное множество раз отражённые истинность и сущность осязаемого; и перед полотном, на которое он снова пришёл взглянуть, перед Святой Екатериной, ему вспоминается не столько волнующее зрелище, которое неожиданно открылось ему внутри, когда он возвращался с прогулки, сколько более ранний и никак не приукрашенный эпизод, скрытый источник его переживаний. Но если вещи даны только в наблюдение, если, стремясь к мало-мальской правде, прожить их можно на расстоянии, отвлечённо, меланхолично, если осязаемая война — конвои, которые сегодня встречаются ему на нормандских дорогах, везущие под началом снабженцев в форме оккупантскую бакалею, — суть насмешка, пародия на ту громоносную и в высшей степени духовную войну, ради которой Алькандр взял в детстве оружие, значит, изгнание — это и есть правда родной земли, и в основе правды и вечности Империи лежит не что иное, как её Крушение. У Алькандра сжимается сердце, когда до него вдруг доходит смысл клятвы, которую он дал вместе с товарищами; и поскольку бесполезны попытки вернуть Империю, придать ей материальное наполнение, от которого только померкла бы яркость её существа, он также понимает, что с самого начала ему запрещено было познавать обладание иначе, чем он обладал Мероэ, которая становилась собой только когда, оставаясь нереальной, плыла куда-то бесконечной волной, и нельзя ему было поддаваться сиюминутному искушению и материализовать единственную любовь — Мероэ в теле Резеды, поскольку и это тело только на расстоянии и в обозрении обретает истинную наполненность плоти и прельщает своей непристойностью.