Выбрать главу

— Ого, да он с крестом! — удивился Гришатка, сообщив об этом поотставшему деду Силантию.

Немцы подняли и укутали этого, среднего. Он был офицер, они рядовые. Раньше никогда не стояли и не шли рядом, касаясь друг друга плечом. А теперь шли вместе. Вернее, офицер старался идти рядом, а остальные лишь поддерживали его.

Обуты пленные были в ботинки, а на некоторых были огромные соломенные лапти. Они–то больше всего и заинтересовали Гришатку, который подивился, сколько же нужно было соломы, чтобы сплести их.

— Сгодятся квочку сажать на яйцы, — усмехнулся дед Силантий.

День стоял на диво, зимний, тугоморозный, с легкой поземкой. Солнце уже коснулсь горизонта. Снежная пыль как будто сильнее закружилась в кажущемся просторным воздухе. Все небо светилось, искрилось и переливалось голубизною снежинок. Гришатка посмотрел на солнце. От его ног и до солнца лежал «млечный путь» из снежинок, сверкающих, как слюда. Вдруг ему показалось, что в небе пролегла чуть приметная радуга. Зимняя радуга…

Офицер немец крикнул своим комрадам остановиться. Он смотрел на негреющее ледяное солнце, уже как бы катившееся по горизонту. О чем он в этот момент думал? О напрасности войны или еще о чем? Может, раскаивался? Там, далеко за горизонтом, куда уходило солнце, на западе, была его родина. И зачем он пришел сюда, в эти холодные края? Чего достиг? Разрушил все, похоронил город, а толку? Офицер немец боялся смотреть по сторонам, даже ни разу не взглянул вот на него, русского мальчонку. Но Гришатка шагал, не отставая, сбоку и видел, как у офицера по обмороженным щекам катились слезы. Были ли это настоящие слезы или глаза просто слезились на ветру? Во всяком случае Гришатке казалось, что он плакал. Мальчишка смотрел на него и чувствовал, что с закатом солнца кончится его жизнь. И ему вдруг стало жалко немца. Того самого немца, который вчера, наверное, вместе со своими кидал на город бомбы и снаряды, жег огнем… А он, Гришатка, завидев, как от самолета отрывалась черная сосулька, превратившаяся в бомбу, бежал в отверстие погреба, залезал под самодельную деревянную кровать, накрывался матрацем. Удар, гулкий удар, еще удар — и дверь слетала с петель, распахивалась, как от бури. Оглушенный, с открытым ртом мальчонка вставал, когда кончалась бомбежка. Ему не хватало воздуха, он не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть.

Теперь же у Гришатки сжалось сердце при виде военнопленных. Они шли колонна за колонной, под конвоем и без конвоя. Холод и голод настигали их в окопах и по пути в лагерь.

Гришатка подбежал к одному и спросил:

— Ты фриц?

— Никс, — замотал тот головой, — Руманешти, руманешти, — повторял он.

— Почему ты не убегаешь, а идешь в плен? — спрашивал Гришатка у другого. И этот, другой, немец, научившийся кое–как за время войны понимать по–русски, отвечал:

— Не можно цурюк. Капут. Надо скорее русский лагерь. Хлеб исте…

Увлеченный, Гришатка шел и шел сбоку колонны. На него смотрели немцы и показывали складные ножи, часы, бензинки, губные гармошки… Взамен просили хлеба.

Где он им возьмет хлеба, когда сам последнее время крошки не видел! В январе за неделю, пока были отрезанными, съел три кожи — две бычьи и одну овечью. Кожи обжигали на плитке, на открытом огне смолили. В большом ведерном чугуне кипятили, разливали в чаши и выставляли на снег. На морозе студенистая вода застывала, затем вносили, резали холодец кусочками. В чашке на самом дне попадались кусочки кожи. Это и была приправа…

Скрипел под ногами пленных снег. До лагеря еще километра три. Но для изнуренных это слишком большой путь. Все мешается в голове немецкого офицера, возникают от голода странные видения: то маленькая белая хата с дымящейся трубой, то теплый и просторный блиндаж. И все это так реально, обнажено до мельчайших деталей, до веника перед крыльцом…

Гришатка забежал вперед колонны, чтобы посмотреть на того, уже знакомого офицера. Немцы, которые вели его, остановились. Их взоры приковало уходящее солнце. Помочь оно уже не могло. Светило по–зимнему и не грело. На ночь мороз заметно крепчал. Лицо его было обращено к солнцу. На западе впереди был лагерь, там — тепло и хлеб… Но офицер не мог дойти. Его глаза были полны слез. Руки у него побелели. Ногами он уже не ступал, а идущие с ним двое старались удержать его, довести до лагеря. Наперебой что–то ему вяло говорили. Он кусал посиневшие губы.

Солнце одну четверть своего диска опустило за горизонт, в землю. Гришатка догадывался, как ему, офицеру, хотелось жить, жить. Солнце, уходящее за горизонт, для него закатывалось в последний раз. Жизнь кончалась.