Сдержанно, не убавляя и не сгущая красок, Гребенников рассказал, как это случилось.
Ни слова не говоря, Шмелев попросил дежурного офицера связать его по телефону со штабом фронта и, назвав затем позывной самого Ломова, загудел в трубку:
— Говорит Шмелев. Здравствуйте, товарищ генерал. Что это произошло с моим Костровым, как могло случиться, что он угодил в штрафную роту?..
Последовало минутное, тягостное молчание, потом — даже было слышно Гребенникову — генерал Ломов разразился бранью и гневными угрозами.
— Вы меня не стращайте, я не из пугливых! — перебил с твердостью в голосе Шмелев. — Скажите, за что вы упрятали Кострова, за какую провинность? Ах, вон что!.. Ха–ха!.. — рассмеялся Шмелев. — Санитарную колонну с ранеными и больными не захотел расстреливать? Да за такое дело, товарищ генерал, Кострова нужно к награде представлять, — к ордену… Ведь о нас вражеская пропаганда распространяет слухи: мол, русские — это убийцы и изверги… А тут человек проявил истинную гуманность…
— Вы мне бросьте с этой гуманностью, — послышался в ответ голос Ломова. — Ваш Костров не выполнил приказа. За это я его и разжаловал, сорвав с него погоны. А вам не советую становиться в позу сердобольного защитника.
Шмелев ответил:
— Мне совесть и долг службы велят стать на защиту. А если вы будете упорствовать и не отмените своего приказа…
— Нет, не отменю, — перебил Ломов.
— Тогда найдем на вас управу, — сказал Шмелев, — Да–да, найдем… Вам, генерал, пора бы унять свой гнев… Из–за личного престижа… самолюбия… вы готовы растерзать любого… Измываться над человеком, истинным героем войны, вам не позволим!
Пока шла между ними перебранка, Гребенников и радовался, и огорчался. Радовало его то, что вот он, Шмелев, умеет постоять и за себя, и за других, за общее дело, и во всем он такой — ершистый и неукротимый, а огорчало то, что много еще попортят нервов такие, как Ломов, для которых личное благополучие превыше всего… Как бы то ни было, Гребенников решил заодно со Шмелевым бороться за правоту, за несправедливо униженного Кострова, и едва Шмелев кончил говорить, как Иван Мартынович заявил:
— Я со своей стороны дам этому делу ход через партийные органы… В Москву, в ЦК напишу… Надеюсь, раз: берутся, что за коммунист Ломов… Но вот еще одно, мягко выражаясь, интимное дело… — Гребенников поискал в планшете и протянул открытку.
Шмелев прочитал на обратном адресе: «Вера Клокова» — и усмехнулся.
— А можно ли читать личные письма?
— Во–первых, не письмо, а открытка… Во–вторых, опять же связано с Костровым.
Шмелев читал вслух:
«Милый Алеша, ясный сокол! Пишет тебе Верочка, пока я жива и здорова. Все дни, как ты уехал с Урала, я только и думаю о тебе. Заронил ты в мое сердце любовь, и я хожу с нею, не зная ни сна, ни покоя… Собирается делегация с уральского завода поехать на фронт и проведать нашу доблестную подшефную часть. Намерены взять и меня. Мне об этом сказал вчерась наш завком. Боюсь, не возьмут, а если возьмут… О, как я буду рада! Учусь на курсах связисток. Записалась охотно, а теперь, чую, трудно и работать и учиться.
Затем кланяюсь и ц… Жду ответа, как соловей лета.
Вера».
Шмелев заулыбался и спросил:
— Какое имеет отношение эта Вера к Кострову? Кто она ему?
— Невеста. Я ее встречал, когда мы были на Урале… Шустрая такая девчонка… Приедет, будет искать Кострова, а к нему и не подпустят…
— Да-а, может разыграться драма. Шефы, конечно, пожалуют на майские праздники, и, возможно, за это время вызволим его.
— Давай предпринимать все меры, — согласился Гребенников.
Они пообедали и вышли погулять. Были сумерки, умиротворенным покоем дышал лес. Воздух недвижим, только веяло сырыми пойменными травами. Поднялись на взгорок, остановясь у старого огромного орехового дерева. Верхушка и ствол были порубаны осколками, и дерево, казалось, умирало.
— Вот что делает война. Все живое убивает, — заметил Шмелев.
— Да, война замедлила и время, и жизнь, все как бы остановилось перед ужасами и страданиями, — в тон проговорил Гребенников. Он любил порассуждать и сейчас настроен был дать волю мыслям.
— Но я так сужу, — продолжал он. — Время на войне как бы замедлилось, а на самом деле измеряется не днями и месяцами, а годами и десятилетиями. То, что мы пережили и еще переживем на войне, окупится сторицей… Время не остановилось, оно стало крутым в борьбе, в мужестве и страданиях… Потом же, после победы, наше время, время военной поры, будет вспоминаться будущим поколением веками… Потому что год, и два, и три, проведенные нами на войне, обеспечат свободу и жизнь на десятилетия, если не на века… Вот почему и хочется жить, и хочется дойти до победы, и увидеть этот конец, какой он будет…