– Я не знаю, – продолжал Атанас, – ради какого дьявола ты полез в петлю и для чего тебе это нужно. Ты всегда был непонятен для меня. Но ты сам за себя отвечаешь. А при чем я? Ты придумал для меня эту клоунскую должность гофмейстера. Помнишь, ты сам говорил, что от придворного слога можно вывихнуть челюсти. Так я вывихнул уже не только челюсти, но и мозги. Мне это надоело. Я простой рыбак и привык жить, как мне хочется. А теперь мне нельзя говорить громко, нельзя ругаться, когда хочется. Я должен шаркать, кланяться, ходить в этом золоченом футляре, сморкаться только в платок, не махать руками и еще тысячи всяких глупостей.
– Чего же ты хочешь, старый осел? – спросил иронически Коста.
– Отпусти мою душу на покаяние. Я больше не могу. Я хочу по-прежнему лежать на молу, ловить султанку, встречать солнце, плевать в море. Вообще я хочу быть свободным человеком, а не гофмейстером. Если ты меня не отпустишь – я-все равно сбегу. Я не политик…
Коста хлопнул ладонью по столу.
– Я не думал, что у тебя нервы, как у оперной певицы. Мне стыдно за тебя, старина. Сейчас я упрекал женщину в том, что она не умеет владеть собой, но вижу, что был несправедлив. Барышня – железо по сравнению с такой трепаной мочалой, как ты.
Атанас тяжело вздохнул.
– Ты можешь называть меня, как хочешь, но я больше не могу. Я не в силах. Мой котелок не варит таких вещей. Пусть я мочала, но я не гофмейстер, будь он проклят отныне и довеку.
– Значит, ты покидаешь меня? – спросил с упреком Коста.
– Прости меня, я сказал, что не могу больше.
– Так… Симон, Симон! Прежде чем пропоет петел, ты трижды отречешься от меня, – сказал насмешливо премьер.
Атанас покраснел.
– Ты хочешь сказать, что я изменник? Ну что же! Ты всегда был несправедлив ко мне. Но все равно – отпусти меня.
Коста засмеялся.
– Что же, Симон! Вложи меч в ножны. Подъявший меч от меча погибнет. Не буду держать тебя насильно. Очевидно, твоя судьба вязнуть в болоте оппортунизма.
– Как ты сказал, – переспросил Атанас, – оппорт… тун..?
– Да, вижу, что ты действительно не годишься для придворной жизни, если не можешь выговорить самого придворного слова. И не стану привязывать тебя на цепь. Иди!
– Спасибо, Коста. Хоть ты и жесток со мной, но все же ты хороший друг, – ответил бывший гофмейстер со слезами на глазах и стал расстегивать воротник гофмейстерского мундира.
– Что ты хочешь делать? – с беспокойством спросил Коста.
– Я скину эту чертову одежу.
– Ты совсем с ума сошел! – вскочил в бешенстве премьер.
– Нет, Коста. Не уговаривай, – решительно ответил старик, – это кончено!
Коста смотрел на него во все глаза и вдруг захохотал.
Отрекшийся Симон быстро скинул мундир и фланелевые панталоны с золотыми лампасами и остался в одном белье. Бросив свою одежду в угол, он подошел к другу.
– Прощай, Коста, – сказал он, протягивая руку, – когда тебе тоже наскучит высокий пост, приходи на мол. Я всегда накормлю тебя жареной султанкой, потому что я люблю тебя, но не могу здесь оставаться.
– Сумасшедший идиот! – вскрикнул премьер. – Как же ты пойдешь из дворца в таком виде? Тебя арестуют часовые.
Атанас скроил хитрую усмешку.
– Нет! Уж это дудки! Я через ворота не пойду. Я еще третьего дня присмотрел одно место в заборе, где он пониже. Там меня никто не задержит. Прощай!
И он ушел, оставив свои регалии, как змея, сбросившая старую кожу.
Коста пожал плечами и продолжал прерванное писание. Часы прозвенели половину одиннадцатого. Премьер встал и позвонил.
– Отдайте на радиостанцию, – приказал он, передавая конверт гофкурьеру.
По уходе курьера он открыл ящик стола, вынул блестящий никелированный револьвер и взвесил его на ладони.
– Я думаю, он не очень тяжел для женской руки, – сказал он вслух, опустил револьвер в карман и направился в покои королевы.
Старая нищенка Пепита, ходившая в эту ночь воровать овощи с пригородных огородов, рассказывала по секрету базарным торговкам, что после полуночи, переходя аллею за городом, она едва не была раздавлена двумя всадниками, бесшумно вылетевшими из темноты и пронесшимися мимо нее с нечеловеческой быстротой.
Еще под большим секретом она сообщала, что у всадников были черные крылья, а из ноздрей коней сыпались искры.
Слушательницы увидели в этом предвестие страшных бед и впоследствии всегда говорили:
– Ну конечно! Когда черти начинают ездить верхом, нельзя ждать ничего хорошего!
20. Лирическая интермедия
Было бы большой несправедливостью, если бы мы занялись исключительно героями, поставленными случаем в центр событий романа, и забыли о тех, которые являлись его зачинателями и сошли со сцены только по капризу неумолимого рока.
Тем более что они обладают в достаточной мере всеми человеческими качествами, заслуживающими уважения и внимания.
Президент Аткин был счастлив. Милостивое разрешение короля Максимилиана соединило его с верной подругой, не побоявшейся разделить с достойным гражданином позор и страдания заключения и тем самым доказавшей, что преданные и любящие сердца не исчезли и в век просвещенного материализма.
Софи повесила на окна президентской камеры привезенные с собой тюлевые занавески, поместила в угол клетку с канарейкой, а на вышитой ею собственноручно бархатной подушке лежала любимая левретка бывшего главы республики.
Благодаря заботам Софи камера приобрела настолько изысканный и даже несколько утонченный уют, что смотритель тюремного замка ежевечерне приходил пить чай в обществе господина Аткина и его возлюбленной и, слушая веселый щебет канарейки, погружался в воспоминания о добрых старых временах, когда люди даже не смели произносить слова «республика», а измена супружескому долгу каралась извержением виновных из общества.
Низложенный президент сочувственно кивал головой и, прощаясь со смотрителем, подолгу жал старческую руку, утверждая, что и он считает это незабвенное время наилучшим и верит в его восстановление.
Единственное, что беспокоило президента в его гнездышке, было смутное опасение за свою судьбу. Господин Аткин был человеком зоркого и дальновидного ума.
И он, открывая каждым утром окно камеры и вдыхая обаятельную свежесть морского ветерка, улавливал в нем запахи надвигающейся грозы.
Он чувствовал настоятельную необходимость покинуть эту неблагодарную страну, которая не оценила положенных для ее благосостояния и счастья трудов, и с волнением следил, как скользили по волнам залива косые паруса и вились дымки из труб уходящих судов.
Он желал всей душой одного – забыть этот хотя и прелестный, но непрочный уголок. За будущее он был спокоен.
Пачки наутилийской валюты – память о нефтяном деле – хранились в надежном месте, и, получив свободу, президент мог бы немедленно оставить несчастный берег, который не ведал благодарности и уважения к гражданским доблестям, чтобы в другом месте вести спокойную жизнь, полную счастья и безмятежных наслаждений.
Правда, его несколько тревожила возможность встречи с госпожою Аткин, которая оставалась на свободе, но, будучи опытным политиком, он надеялся обмануть ее бдительность и предоставить несчастную ее судьбе, как некогда Тезей спящую Ариадну.
Президент и не предполагал, что оставленная им супруга не нашла возможным последовать примеру другой героини прошедших веков, Пенелопы, и тоже зажгла алтарь семейного» благополучия в доме министра общественных удовольствий старого Баста.
Сплетники уверяли, впрочем, что Антонием Бастом в этом случае руководило вовсе не священное чувство любви, а извращенная страсть к противоестественным сочетаниям, ибо вид этой пары – невероятная худоба госпожи Аткин и такая же беспредельная толщина Баста – вызывал приступы искреннего веселья у беззаботных граждан столицы, и, таким образом, министр общественных удовольствий даже своей личной жизнью выполнял доверенную ему правительством миссию.
Но президенту это обстоятельство не было известно, ибо, несмотря на полный комфорт, предоставленный ему в тюремном замке, сношения с внешним миром были ему строжайше запрещены.