Лавердюр задумался и глубоко вздохнул.
– Конечно, так оно и есть, – промолвил он. – Если господин маркиз позволит, я сейчас перекушу, возьму несколько собак, из тех, которые поменьше устали, да на грузовике туда и съезжу. А не то получится, будто мы что-то упустили – потому и не взяли его.
Слепец откинулся на спинку кресла. И махнул рукой, чтобы охотничий ящик унесли.
Он устал – лицо его внезапно осунулось, и у Жаклин сжалось сердце.
Когда доезжачий вместе с дворецким вышли, слепец, чьи черты немного разгладились, спросил:
– А где Жилон?
– Я думаю, месье, – ответил Де Воос, – что он направился прямо в Монпрели, куда, впрочем, и я собираюсь вернуться.
– Ах, какая досада, – бросил маркиз. – Я не люблю, чтобы слуги затевали что-либо одни, без хозяев. Если бы я хоть видел ясно…
– Но я же, естественно, поеду с Лавердюром, дядюшка, – воскликнула Жаклин.
– Оставь, оставь, не говори глупостей. Ты устала.
– Я уже отдохнула, дядюшка, уверяю вас, и вполне могу продолжить охоту.
Она говорила правду. Надежда взять оленя влила в нее новые силы, и Де Воос с удивлением посмотрел на нее.
– Если хотите, у меня есть машина, – продолжил он. – Мне и самому довольно любопытно, чем все это кончится.
Жаклин не стала колебаться или из вежливости отказываться.
– О, это очень любезно с вашей стороны, – сказала она.
А воображение уже несло ее к излучине ручья.
– Так неужели ты туда поедешь? – спросил маркиз.
– Конечно, дядюшка, я же вам сказала!
От счастья лицо слепца разгладилось.
– Ну вот! Все же не обрекают они меня на смерть в одиночестве, – прошептал он.
3
Сквозь решетки, заменявшие в старом грузовичке двери, можно было видеть несколько больших собак, растревоженных и удивленных этим ночным путешествием; большой бежевый «вуазен», который вел Де Воос, ехал следом, и его включенные на полмощности фары зажигали в глазах собак странные золотые блики – словно микенские божества вдруг задвигались в глубинах храма.
Жаклин наконец удалось расшифровать имя владельца машины на небольшой серебряной пластинке, вставленной в медальку с изображением святого Кристофа.
Мадемуазель Сильвена Дюаль,
драматическая актриса.
33. Неаполитанская улица.
Это имя не соотносилось у Жаклин с каким-либо определенным воспоминанием, однако оно было ей знакомо и вызывало скорее неприятное чувство.
Она испытывала к Де Воосу все возраставший интерес, смешанный с недоверием.
Решительно, он был очень хорош собой. Полоска света, исходившего от доски с приборами, лентой обрамляла его подбородок. Жаклин почти бессознательно рассматривала волевой, чеканный профиль, абрис массивной нижней челюсти, – превосходство, уверенность в себе сквозили в каждой черте его лица, в посадке головы, в складках век, даже в самой мышечной ткани.
– У вас чудесная машина, – произнесла она.
– Да… машина одной моей подруги… она одолжила мне ее… – отозвался Де Воос. – А ваш дядюшка, значит, – продолжал он, меняя тему, – всякий раз, как идет охота, надевает соответствующий костюм и садится у камина?
– Да, и он никогда не позволяет себя раздеть, пока команда не вернется и доезжачий не доложит ему обо всем, – ответила Жаклин.
Де Воос на несколько мгновений умолк.
– Великое это счастье – до старости сохранить к чему-то страсть, – сказал он.
– А у вас тоже есть пристрастие, которое вы надеетесь сберечь? – спросила она.
Он не ответил. Не бросая руля, он снял с правой руки толстую перчатку из верблюжьей шерсти – рука оказалась довольно большой, гладкой и длинной, с прямосрезанными, ухоженными ногтями, пожалуй, слишком ухоженными для военного, – и, достав золотой портсигар, протянул его Жаклин. На мгновение взгляды их встретились. Глаза у высокого офицера были большие, рыжеватые, не столько сверкающие, сколько блестящие. Он улыбнулся. И Жаклин почувствовала некоторое смущение.
Она сидела, запахнувшись в широкое, подбитое мехом пальто. Ей было удобно на кожаных подушках сиденья, а Де Воос к тому же галантно накинул ей на колени свой бурнус.
«Почему меня не оставляет это… feeling[3] в отношении него, – подумала Жаклин. – Он любезен, он услужлив, не пользуется тем, что мы одни, и не затевает идиотские ухаживания, хотя многие другие сочли бы это для себя обязательным…»
Может быть, из-за того, как лежала его рука на руле, или из-за толстой золотой цепочки на запястье, или из-за кепи, дерзко надвинутого на лоб, или из-за парада орденов, вероятно, заслуженных, но уж слишком многочисленных, слишком выставленных напоказ (розетки кавалера Почетного легиона и четырех пальмовых ветвей Военного креста было бы вполне достаточно, зачем носить все остальные?), или, может быть, из-за этой слишком роскошной машины, принадлежавшей не ему, у Жаклин возникало впечатление, что он человек не «высокой пробы» – не «вполне порядочный», как говорили в кругу Ла Моннери.
– Вы постоянно живете в Моглеве? – спросил он.
– Нет. Часть времени приходится проводить в Париже – дети там ходят в коллеж, а часть времени – здесь, – ответила Жаклин. – И потом, только в этом году… Только в этом сезоне после смерти мужа я снова стала охотиться.
Как и всякий раз, когда в памяти ее всплывало воспоминание о Франсуа Шудлере, со времени самоубийства которого прошло уже почти шесть лет, или когда кто-то говорил о нем при ней, Жаклин на миг уходила в себя, и брови ее поднимались еще выше.
– Вы понравились бы друг другу, я уверена, – добавила она. И тотчас с неудовольствием подумала, зачем ей понадобилось прибавлять эту фразу, не соответствовавшую в полной мере ее ощущению.
– Жилон мне много говорил о нем как о человеке и в самом деле необыкновенном, – заметил Де Воос.
Жаклин промолчала. Машины выехали на проселочную дорогу, где желтая земля была вся в рытвинах. Глаза собак по-прежнему светились за решеткой грузовика.
– Впрочем, – продолжал он, – уж слишком безрадостным было бы для женщины сидеть в этой громадной казарме целый год одной.
Жаклин смущала и в то же время неудержимо притягивала к Де Воосу та властность и легкость, с какими, казалось, он вторгался в чужую жизнь, вид его словно говорил: «Вот увидите, раз я здесь, все будет хорошо».
Да и Моглев он, оказавшись здесь впервые, фамильярно назвал «громадной казармой», как будто был уже тут своим. Именно так говорил о замке когда-то и Франсуа.
Жаклин подумала, что надо следить за собой в присутствии этого человека и не произносить слов, которые могут быть истолкованы превратно.
«Да и потом, все они так страстно хотят, чтобы я вышла замуж, – размышляла она. – Мать, что ни месяц, устраивает так называемые вечеринки, представляя мне кого-нибудь; свекор хочет выдать меня за Симона Лашома; дядя Урбен вбил было себе в голову, что лучшая кандидатура – милейший Жилон, а теперь просто решил сватать меня за первого встречного!.. Даже слуги, я чувствую, этим озабочены… Неужели всем им мешает, что я остаюсь вдовой!»
– Мы, безусловно, настигнем оленя, – проговорил в эту минуту Де Воос. – Ваш дядя совершенно прав. Олень идет вверх по ручью.
И это он произнес своим уверенным, не терпящим возражения тоном.
Машины доехали до конца дороги, и Лавердюр выпустил собак.
4
Январь в том году выдался на редкость мягкий. Земля раскисла во время недавней оттепели, и небо чернело, словно крыша из сажи.
Лавердюр, шагая в сапогах прямо по воде и высоко подняв в руке зажженный толстый факел из соломы, поднимался по течению ручья. Карл Великий, служивший на псарне подросток, приютский ребенок, которому придумали такое необычное имя, чтобы к нему не пристало какого-нибудь прозвища («Если заслужит, – говорил Лавердюр, – я сам потом назову его Срезанная Ветвь»), полусонный, шел следом, неся факел из соломы и связку запасных пучков. Две самые храбрые собаки пробирались по воде за ними. Четверо других, в том числе и старый Валянсей, бежали по откосу.