Идиот пробормотал: «…звуй», втянул слюну и, вернувшись в свой угол, взгромоздился на ларь и свесил ноги.
– Вот видишь, он молодцом. Он сейчас очень смирный, – сказала мамаша Лашом.
Симон взял стул, который оказался до того грязным, что он, по прежней крестьянской привычке, садясь, задрал полы пальто.
– Сколько же ему теперь лет? – спросил он.
– Ох, это трудно сосчитать, – ответила старуха. – Он на три года старше тебя. Выходит, ему сорок четыре.
Идиот, бросив мельницу на пол, взял школьную грифельную доску и принялся, скрипя карандашом, чертить какие-то непонятные знаки.
– Вообще-то, – сказала мамаша Лашом, – он ведь вроде тебя: если бы мог, он бы тоже хорошо учился.
Наступила пауза.
– Выпьешь немного? – снова заговорила она, направляясь к буфету за бутылкой.
Она предлагала ему выпить, точно постороннему, и, точно посторонний, он решил не отказываться от стаканчика обжигающей водки, чтобы не обидеть ее.
– Хороша, – промолвил он.
– Эту как раз и отец твой любил, – подхватила она. – Э-э! За каждым водится грешок. Теперь-то, когда его уже нет, меня это больше не мучает.
Она тоже наконец села и умолкла, разглядывая Симона из-под века, похожего на половинку грецкого ореха.
– Ты в прошлом месяце деньги получила? – спросил он, пытаясь завязать беседу.
Симон регулярно посылал матери перевод на триста франков, в которых она, впрочем, совершенно не нуждалась. Она с жадностью прятала эти три ежемесячно получаемых банкноты в старую коробку из-под печенья, где они и копились.
– Да-да, – ответила она. – Спасибо тебе. Ох! В этом мне на тебя жаловаться не приходится. Не то, что раньше. Я как раз давеча говорила мамаше Федешьен: «Есть у меня чем гордиться. Есть у меня сын, он в нищете мать не оставит. Он благодарен за все, что для него сделали».
Только тут мамаша Лашом, казалось, почувствовала некоторое волнение от встречи с сыном. Белесая влага показалась из-под тяжелого века – она задрала юбку и, отыскав в кармане фиолетовой, задубевшей от жира нижней юбки носовой платок, вытерла глаза.
– Ну вот… все ж таки приехал… все ж таки приехал, – несколько раз повторила она, судорожно вздыхая.
– Я выдвигаю свою кандидатуру в депутаты, – проговорил Симон.
– Это что же, выходит, ты будешь депутатом? – спросила мамаша Лашом, перестав вытирать глаза.
– Возможно… надеюсь.
– Ну, раз надо, чтоб были они, дармоеды-то эти, так лучше уж ты будь, а не кто другой, который этим воспользуется.
Симон попытался ей объяснять, почему он выдвигает свою кандидатуру в родном департаменте и какие у него шансы. Он нашел простые слова, чтобы выразить то, что явилось следствием многолетнего упорного притворства, сотен деловых обедов, стольких нужных контактов и умелой лести, наконец, стольких утренних часов, проведенных с карандашом в руке над сетью поперечных линий и пунктиров, сероватых пятен и заштрихованных мест, составлявших карту выборной кампании во Франции.
Теперь все решено, все поставлено на место: у Симона есть поддержка, есть деньги, есть агенты, есть газеты.
Мамаша Лашом, вновь подозрительно насторожившись и приспустив веко, слушала, казалось, ничего не понимая. То, что ее сын стал таким важным человеком, что он ужинает с министрами и разными президентами, нисколько ее не трогало. Все это происходило в мире, беспредельно для нее далеком, как, скажем, Индия, и никакой рассказ не мог ей дать о нем представление. Она думала, что президент Республики по-прежнему Эмиль Любе.
– А ему что ж, выходит, не сын будет наследовать? – Потом вдруг, глядя на лацкан пальто Симона, она спросила: – А Почетный легион-то твой деньги приносит?
– Нет, – ответил Симон.
– Надо же, странно. Потому что у нового-то учителя – ты его не знаешь, – так вот, у него медаль, и он за нее получает.
Симон почувствовал, что теряет время зря. Дурачок с противным, бьющим по нервам скрипом по-прежнему водил грифелем по грифельной доске.
– Я тут снял дом в Жемоне, ты знаешь, дом Кардиналов, – проговорил Симон.
– Раз снял, значит, он тебе по вкусу.
– Нет, дело не в этом, а в том, что мне это нужно.
– Ну, коли думать о деньгах – сколько тебе это будет стоить, – так лучше бы уж в новом расположиться, чем в этой-то развалине.
«Развалина», о которой говорила мамаша Лашом, находилась в нескольких километрах от ее дома, в соседнем кантоне. Ансамбль зданий состоял из большого квадратного дома с черепичной крышей, бывшего когда-то домом приходского священника, к которому в XVIII веке был пристроен превосходный жилой корпус из белого камня. Десять комнат. Аллея двухсотлетних лип и большой, спускающийся к реке луг, который зимой наполовину затопляло. Словом, дом этот, будь он расположен не в городке и не принадлежи он обычному пенсионеру, мог бы именоваться «маленьким замком».
Он был достаточно просторен, чтобы внушить почтение избирателям, но все же не настолько, чтобы казаться чрезмерно роскошным. А главное, он позволит забыть дом в Мюро.
– Я думаю, бессмысленно нам иметь два дома, – заговорил Симон. – Так что лучше будет, если ты поселишься со мной, а этот дом мы бы продали.
Мамаша Лашом слегка выпрямилась на стуле и пристально посмотрела на сына своими глазами без ресниц – один глаз у нее был круглый, как глаз ночной птицы, а другой почти закрыт.
– А-а! Вот, значит, для чего ты явился… – прошептала она. Помолчала минуту и медленно произнесла: – Нет. К чужим я не пойду.
– Но, мама, я ведь не чужой!
– Я знаю, что говорю. Во-первых, там будет твоя жена.
– Да нет же, мама. Ты ведь знаешь, мы с Ивонной уже много лет живем врозь. Мы и в Париже не живем вместе. Даже не встречаемся.
– А зачем же ты тогда, скажи на милость, на ней женился? – осведомилась старуха.
Симон пожал плечами и подумал: «Ну вот, опять все сначала».
– И потом, тут все мое, – продолжала она. – А тот дом – чужой, не поеду я туда.
Симон объяснил ей, что заключил арендный договор, предусматривающий продажу дома. И если выборы пройдут удачно, он купит его.
– А если тебя не выберут?
– Ну, тогда мы будем снимать его до…
Он чуть не сказал «до твоей смерти», но осекся, однако старуха поняла.
– Тогда почему ты не хочешь, чтобы я подохла здесь? – сказала она. – И кладбище тут рядом. Тебе не так долго осталось ждать, пока я туда отправлюсь. Да и потом, не люблю я Жемон… Нет, сынок, нет, – продолжала она, – такие старухи, как я, с места на место уже не переезжают. Да и потом, в доме Кардиналов много лестниц. А мне с моими венами не под силу по ним ходить. Во, взгляни!
Она снова подняла юбку, затем нижнюю юбку, обнажив огромные ноги, покрытые такими буграми, что можно было подумать, будто она умудрилась засунуть под грубый черный чулок никак не меньше дюжины яиц.
– Бывает даже, они гноятся, – не без гордости объявила она. – Нет, дружок, нет, не следует старикам жить вместе с молодыми. Ты должен с разными людьми встречаться, а я тебе много чести не прибавлю.
«Но еще больше ты позоришь меня, находясь здесь», – подумал Симон.
В его распоряжении оставалось совсем немного времени, чтобы вжиться в новую роль – сыграть «выходца из народа, из семьи простых тружеников, достигшего всего исключительно благодаря личным достоинствам и прославившего свой родной департамент».
А для этого нужно было стереть воспоминания об отце-пьянице, поместить мать в достойную полубуржуазную обстановку, избавиться от брата-идиота.
Симон знал, что настоящее благополучного человека в глазах толпы важнее его прошлого и что удача заставляет забыть даже преступление. Немного ловкости в сочетании с уверенностью в себе – на собрании избирателей никто не крикнет ему из зала: «Небось ты не был такой гордый, когда отец твой валялся в луже», а вместо этого старики крестьяне полушутливо-полурастроганно скажут: «Ах! Господин Лашом, знатный он был человек, отец-то ваш, шутник был; помнится, в базарные дни мы с ним, бывало, вместе душу отводили», – и сочтут за честь вспомнить об их давней дружбе.