- Чего вам? - прошамкало существо, пристально вглядываясь в лицо Гаврилова. - По какому праву?
Руки у него дрожали крупной дрожью. Отечное, землистое лицо тоже подергивалось.
«Неужели это Егупин? Неужели это он?» - спрашивал себя ошеломленный Гаврилов, вглядываясь и не узнавая прежнего Егупина.
В комнате стоял невыносимо удушливый запах тления и плесени. Кроме этого - во всю комнату - стола, мебели не было почти никакой. Только большой, окованный железом сундук да незастланная, с грязным и рваным бельем железная кровать. Гаврилов узнал этот сундук. Он стоял в комнате у Анастасии Михайловны и был набит старыми журналами. Прямо на столе, без подставки, стоял чайник. И весь стол, вся его былая красота была заляпана грязью, жжеными кругами - следами от горячих кастрюль.
«Неужели это Егупин? - думал Гаврилов, все вглядываясь и вглядываясь в это убогое лицо, не выражавшее ничего, кроме испуга. Да, это был все-таки он, Егупин. Характерная его брезгливая нижняя губа, теперь совсем отвисшая и обнажившая давно источенные зубы, егупинский нос с легкой горбинкой, ставший почти бесформенным и сизым, - Егупин, Егупин!..» Гаврилов уже не сомневался в этом, но все медлил и медлил вынуть из кармана стиснутый в руке пистолет.
Молчание Гаврилова еще больше испугало хозяина комнаты. Он вдруг зашевелился, заюлил, пытаясь дотянуться до табуретки, стоящей рядом, сбрасывая с нее картофельные очистки и приглашая садиться. Губы его растянулись в подобие улыбки и еще больше обнажили щербатые зубы.
- Вы ко мне, товарищ? Садитесь, садитесь, - зачастил, заторопился Егупин. - Вы по делу… Может, за вещичками? Был грех, был. Черт попутал. Покупал я вещички у людей. Но все ведь добра хотел, добра. Гибли люди. Умирали с голоду на вещичках. Задарма, говорят, отдавали, мол, за клей столярный. А помнят ли, что стоили эти вещички тогда - ничего! А я хлебушек им давал, сгущенку даже, а это дороже золота было, так-то! Выжить помогал, жизнь сохранить. - Егупин говорил быстро-быстро, угодливо улыбаясь. Глаза у него стали слезиться. - А люди добра не помнят. Забыли, как на коленях упрашивали меня за триста граммов хлеба кольцо золотое взять. Я и брал. Жалеючи брал… И наказали. И вещички забрали, и в тюрьму посадили. В тюрьму посадили старого человека. - Он внезапно заплакал, и лиц© его совсем потерял© человеческое выражение.
«Да он, кажется, сумасшедший!» - ужаснулся Гаврилов.
Но так же внезапно Егупин перестал плакать, вытерся рукавом, оставив на лице грязные полосы от слез.
- Все рушилось, пропадало… Горело все, морячок, горело… Вот я и собирая, собирал. Монетку к монетке, вещичку к вещичке. Чтоб ничего не пропало, не запылилось… - Он говорил нараспев, будто сказку рассказывал засыпавшему дитяти. - Монетку к монетке… - И вдруг взвизгнул: - Все отобрали! Все!..
На мгновение, на кратчайший миг появилась осмысленность в его глазах. И как ни краток был этот миг, Гаврилов увидел в слезящихся егупинских глазах ненависть, безысходную ненависть. Не просто увидел - физически ощутил и вздрогнул, будто от электрического разряда.
- Не за вещичками я! - крикнул он срывающимся голосом. - Рассчитаться я пришел с вами, Егупин. За все рассчитаться. Не узнаете меня? Гаврилов Петр, сосед ваш. Вот кто я, Егупин. - И достал пистолет.
«Сейчас, сейчас все это кончится. Надо только нажать курок, только нажать. Не медлить», - подгонял себя Гаврилов.
Егупин хрюкнул совсем по-поросячьи и сполз со стула на пол. Прикрывая лицо трясущейся рукой, он пытался сказать что-то, но горло издало только судорожные рыдания.
- Ва… ва!.. - прорвалось наконец сквозь всхлипы, - ва… имя человеколюбия… Старый, больной… Не со зла я… Власти хотелось, силы… - Продолжая бормотать, он пополз на коленях к Гаврилову, цепляясь рукой за шнур лампы с зеленым абажуром, стоявшей на столе. - Не бери грех на душу, не бери!
Лампа с грохотом упала, абажур разлетелся на куски, и свет погас. Гаврилов услышал в темноте сдавленные рыдания, шорох и вдруг почувствовал, что Егупин цепко обхватил его руками за ноги, гладил их и целовал, бормоча сквозь всхлипывания какую-то явную бессмыслицу. Гаврилов попробовал вырваться, но Егупин держал его крепко.
«Надо стрелять, стрелять, - мелькнула мысль, - надо же наконец стрелять в эту мразь! - Но, вместо того чтобы стрелять, Гаврилов, собравшись с силой, вырвался из рук Егупина, пнул его ногой, содрогнувшись, словно попал в гниющий, смердящий труп, и, не помня себя, словно в бреду, выскочил из комнаты, шепча - Нет, не могу, не могу…»
Только на лестнице он пришел в себя и увидел, что все еще сжимает в руке пистолет. «Как же это я ушел, - обожгла его мысль, - как же это я оставил эту сволочь в живых?» Мысль эта была нестерпимой. Опустошенный, растерянный, Гаврилов несколько минут стоялна слабо освещенной лестничной площадке, не решаясь вернуться и не в силах спрятать пистолет и уйти. Мерзкое и жалкое лицо Егупина все еще стояло перед глазами. «И я жалкий! Не смог выстрелить! Не смог!..»
Внизу хлопнула входная дверь. Кто-то, гулко топая, стал подниматься по ступенькам. Гаврилов торопливо сунул пистолет в карман и медленно-медленно стал спускаться по лестнице.
«Нет, не мог я в лежачего, не мог, - пытался он оправдаться перед собой. - Я шел к сильному и наглому. Шел к убийце…»
Чем дальше уходил он от квартиры, тем яснее понимал, что уже никогда не вернется сюда.
На улице было тепло. Прохладный воздух освежал лицо, успокаивал. А на душе у Гаврилова было тоскливо и гадко, но потом какая-то неясная радость шевельнулась в нем, проснулся, заговорил какой-то другой голос.
«Не стрелять же в лежачего! Ведь это уже труп. В трупы не стреляют».
Гаврилов вышел на Средний проспект. Здесь гремели трамваи, было людно.
На тральщик Гаврилов пошел вкруговую, по Пятой линии. Он шел медленно, с трудом приходя в себя, вновь и вновь переживая встречу с Егупиным.
Напротив Академии художеств, у сфинксов, спустился по гранитным ступеням к Неве. Вода была совсем спокойная, гладкая. На мосту Лейтенанта Шмидта звенели трамваи, искря на стыках проводов разводной части. На гранитной скамье, тесно прижавшись друг к другу, целовались парень с девушкой.
Гаврилов вытащил пистолет, подержал несколько секунд на ладони. Подумал: «Зачем он мне теперь? Только нарвешься на неприятности!..» Он размахнулся и швырнул пистолет в темноту. Раздался всплеск. Парень с девушкой отпрянули друг от друга, с недоумением посмотрели на Гаврилова.
Он поднялся по ступенькам, посмотрел на часы. Было ровно двадцать три. «Успею еще пройтись по набережной».
И он зашагал по гранитным плитам мимо Меншиковского дворца, мимо университета, испытывая необычайное облегчение, словно избавился от чего-то ужасного, мучительного, тяготившего его душу. И было еще сожаление от того, что не увидел Егупина сильным, наглым, которому можно было бы крикнуть: «Узнаешь меня, гадина?!.» Но это сожаление было слабым и даже чуточку приятным. Гаврилов вспомнил бабушки Настино: «Поднялись высоко - и вот нет их; падают и умирают, как и все…»
«Надо обязательно узнать, как судили эту сволочь, за что, - думал Гаврилов. - Знают ли о нем все то, что я знаю? Наверняка не знают. Если поставят тралец на ремонт, не уйдем в море - обязательно все выясню!»
Гаврилов шел и вспоминал жалкого, трясущегося Егупина, смахивающего грязные рублевки со стола, его цепкие руки, затхлый дух в комнате. Его передернуло. «Нет, просто противно… лежачего…»
Вечер был теплый, безветренный, какой-то даже праздничный. Набережная была заполнена гуляющими. Слышался смех. Парни стояли у гранитного парапета, разглядывая проходивших мимо девчонок, перекидываясь с ними необидными шуточками, прохаживались чинным шагом с девицами чуть высокомерные курсанты Дзержинки.