За последние десять лет на участке несколько раз повышались весовые нормы поездов, и то, что делал сейчас Кряжев, Булатнику самому иногда казалось рискованным. Сегодняшние дебаты в дежурке добавили сомнений. Гена не на шутку боялся за Кряжева. И как ни стыдился он перед Добрыниным своих сомнений, все же боязнь за Кряжева брала верх.
Улучив момент, Гена рассказал обо всем, что слышал в дежурке. Максим Харитонович посерьезнел. Подумав, решительно взял телефонную трубку.
— Пожалуйста, кабинет начальника депо.
Кабинет не ответил.
— Квартиру начальника депо.
С квартиры сообщили, что Петр Яковлевич уже пообедал и снова ушел на работу. Тогда Добрынин принялся вызывать один за другим цехи депо.
Оленева давно окончила печатать и наблюдала за Максимом Харитоновичем. Сейчас он был особенно хорош собой — настойчивый, увлеченный, знающий, чего хочет. Его худощавое лицо, твердые, хваткие руки, пропитанная маслом и копотью гимнастерка рождали ощущение какой-то необыкновенно надежной, деятельной и умной силы. Любовь Андреевна смотрела на его огромный нос и не замечала, что он огромен; она смотрела на его излишне беспокойные, может быть, несколько суматошливые движения и не замечала этой суматошливости.
Немудрено выглядеть красивым при красивой внешности. Но когда человек может быть красивым при некрасивой внешности, он особенно красив.
Пропуская мимо ушей ворчливые замечания телефонистки, Добрынин продолжал вызывать помещения депо и спрашивать о Лихошерстнове. Мысленно подсчитывая возможных противников Кряжева, он вспомнил о Тавровом. Верный своему всегдашнему курсу на замораживание веса поездов, заместитель начальника отделения фактически потребовал сегодня, чтобы начальник депо осадил Кряжева. Группировка противника выросла в грозную силу. Но чем больше насчитывал Максим Харитонович противников, тем круче закипала в нем злость. «Ну, а как ты, Петр?» — думал он, сжимая вспотевшей рукой телефонную трубку.
Начальник депо оказался в дежурке. Едва заслышав голос Максима, загудел:
— Ты мне как раз нужен. Слушай, ты напечатай там, пожалуйста, так, знаешь, покрепче, погромче, — Кузьма-то две шестьсот взял!
Максим просиял, но не упустил случая, спросил ехидно:
— А что Тавровый скажет?
— Не твоя печаль чужих детей качать.
— Не заставишь меня газету снимать?
— Иди ты к черту!
— А я уж думал, грешным делом, придется мне теперь с каждой заметкой к Лихому да к Овинскому за визой бегать.
— Ты прибежишь, как же.
— Так ведь обяжете.
— Брось, Максим. Что ты, не знаешь меня, что ли?
— Знаю, потому и диву даюсь.
— Ну ладно, ладно! Будешь мне теперь до скончания века на душу капать. — После паузы спросил: — Что ж не снимаешь карикатуру-то?
— Снял уже.
— Ой ли?
— Ступай проверь.
— Значит, до самого конца смены дотянул.
— А я в рабочее время общественными делами не занимаюсь.
Лихошерстнов расхохотался:
— Ох и хитер!.. С карикатурой-то… дуплетом бьешь?
— Нет, больше в одну цель.
— В меня?
— В тебя.
— Понятно… Так ты пропиши там, пожалуйста, про Кузьму позабористей да покрасивей.
— Нашел кого уговаривать.
— Ну, валяй!
Добрынин и Любовь Андреевна медленно, очень медленно поднимались на мост. Крутые ступени позволяли не торопиться. Все же лестница казалась слишком короткой, и на середине ее они остановились, словно бы делая передышку.
Уже давно, как стемнело. Луны не было видно.
Он сжал ее руку. Любовь Андреевна ответила таким же горячим пожатием, но затем быстро высвободила руку. Она глубоко дышала, рот ее был полуоткрыт, глаза почти с болью смотрели на Максима. Глаза эти и каждая черточка ее напряженного счастливого лица говорили: «Ты видишь, я не таюсь, но дай мне еще подумать, еще раз все взвесить…»
Они тронулись дальше, потому что на мосту показались люди. Надо было снова принимать будничный вид, о чем-то громко говорить, над чем-то непринужденно смеяться.
Внизу прошел паровоз. Мост окутало дымом, и некоторое время Добрынин различал лишь смутные силуэты встречных прохожих. Когда дым откатился, впереди на мосту уже никого не было. Оленева, морщась, протирала глаза, и Максим Харитонович улыбался ее по-детски милым движениям.
Они держались поодаль друг от друга. Добрынин видел ее всю, от босоножек до черного пучка волос на затылке. Ее волосы, голубенькая в мелкую клетку кофточка с короткими рукавами, ситцевая юбка и эти маленькие бежевые босоножки — все было необыкновенно красиво и опрятно. В каком бы платье ни видел ее Добрынин, на ней всегда было удивительно свежо и опрятно. Для него эта чистота, безупречность ее костюма, всего ее облика органически сливались со всем тем, что он знал о ней, о ее жизни, ее прошлом. За вдовьи годы свои не растратила себя. Считала: или что-то большое, настоящее, или ничего. Но большого и настоящего не могло быть, потому что она гнала всякий помысел о нем, — росла дочь.