— А я думала, опять в тайгу заколесил, — обрадовалась Матрена Иовна.
— С делами зашился, старуха… Дай чего-нибудь поесть.
— И не разошьешься, видать… А тебя женщина с полдня ждет…
Пастиков только теперь заметил Анну.
— Ну, здорово, — весело сказал он, припоминая разговор с Федотовым.
Анна выпрямилась и молча подала руку. Была она одета, как игуменья, в черное платье, старившее ее на десять лет. И Пастиков невольно подумал: «А сколько ж в самом деле?» Он сморщил лоб и пришел к заключению, что ей не больше двадцати восьми.
— Рано на станцию-то? — спросила Иовна, подогревая самовар.
— К десяти дня, мамаша.
Пастиков улыбнулся Анне глазами и обратился к матери тем тоном, в котором старуха привыкла угадывать или хорошее настроение сына, или какую-нибудь неудачу.
— Слышь, родительница, нет ли у тебя там какой настойки от холеры или еще чего-нибудь?
— Не знобит ли? — встревожилась старуха.
— Нет, просто со свиданием, скоро опять в тайгу.
— Когда ты и укатаешься… — мать журила, а сама уже рылась в сундучке.
И когда сели за стол, Анна, сверкнув на Пастикова глазами, застенчиво спросила:
— Про житье-то мое слыхал?
— Сегодня рассказывали, одобряю, Анна… Давно бы к другому берегу плыть…
— Не плылось, Петро Афанасьевич… Тянуло ко дну, а от других тоже ласки не было.
Глаза женщины подернулись влагой, и Пастиков прочел в них все, о чем раньше мало думал. Ведь ее много ругали за то, что держалась стороной от деревенского актива и никому не было времени и охоты подойти к ней по-иному, по-дружески.
Иовна навалилась на гостью с рюмкой и, в ответ на мысли сына, сыпала извечной женской скорбью:
— Судьба ли, черт ли, как тут и скажешь… Прежде говорено, что на бабу от роду сто вожжей прядено… Да пригубь, пригубь, Ивановна.
Пастиков не без удовольствия угадал давно затаенную надежду матери. Он поморщился, когда Анна поднесла к глазам передник. Но молчал, не мешал им выплакать легкообильные женские слезы…
И только утром он окончательно понял, что вновь пришло связующее его с Анной чувство.
Утром зашумел дождь. От земли и молодой зелени снова запахло грибами и брусникой. Кедры жухло опустили брызжущие ветки, стояли омертвело. От озера, от задымивших белогорий острыми зубцами поднимался сизый туман. По склонам и рытвинам скотопрогонной дороги катились серые потоки, приминая нежную траву. Тайга притаилась, как зверь в засаде.
Самоха только к обеду разыскал Семена Петровича. Топограф лежал под толстым кедром всего в десяти шагах от дороги, и, видимо, ее не заметил. Он тихо стонал, когда Кутенин почти волоком притащил его к стану.
А на второй день Джебалдок и Чекулак прибежали из улуса с искаженными лицами и в один голос закричали:
— Наши уехал тайга, а тут лежит черный русский человек.
Молодые камасинцы стучали зубами, не могли успокоиться.
Разведчики зарядили ружья и цепочкой двинулись к озеру. Шлепая броднями по мокрой траве, Самоха часто нагибался за черемшой и диким луком. Жевал он их, как голодная лошадь, целыми пучками, пуская по губам зеленую слюну.
— Отведай, Никандровна, — угощал он Стефанию.
— А зачем? — недоумевала та.
— Простуду выгонят и от живота первое средство.
— У меня живот не болит… От цинги, я знаю, помогает… Когда я сидела в тюрьме, товарищи носили в передачу черемшу и чеснок.
Стефания смотрела вперед немигающими глазами.
— Вот только воняет от нее почище не знай чего, — улыбнулся Самоха. — Меня один инженер што ись в палатку не пускал из-за этого кушанья. Прямо духу не мог терпеть человек… Бывало, мы с его женой поднапремся до бесчуру, а мужа сердцедавка берет…
— Может быть, она и от испуга полезна, — перебил рассказчика Севрунов.
— Это ты о недоноске! — рассмеялся Кутенин.
— А и верно! Ты напусти побольше серьезности, а мы поддержим, — посоветовал Додышев. — Внуши ему, что эта травка помогает от медвежьей болезни.
Но Самоха сплюнул на сажень и уже серьезно сказал:
— Не напомяни ему… Не дело человека добивать. Чудачка привезли, такого и по заказу не сделаешь.
— Тише, — предупредила Стефания, заметив впереди темное пятно.
Перед разведчиками лежал мертвый человек в заплатанной шубе, потемневшей от лесной смолы и дыма. Калмыцкие скулы покойника в черной жесткой бороде сохранили лишь одну живую черту — испуг. Рядом с ним лежали шапка и винтовка. Самоха потянул убитого за ворот, но ветхая шуба не выдержала и лопнула на крыльцах.