Просто диво, сколь он был охочий все вызнать: где какая птица гнездышко вьет, какие яички кладет, как поет или вскрикивает, чем одна трава от другой отличается, с каких цветов пчелы взятки берут, а уж от хлебной полосы хоть кнутиком отгоняй.
Не всякому, даже деревенскому, удается почуять теплый запах земли ранним утром или поздним вечером, в глухую пору. Уж чего-чего, казалось бы, не приходилось нюхом испробовать, начиная от парного молока, свежих шанег и калачей, вынутых из печи, а все равно чудное дыхание земли духовитее, слаще и здоровее!
Оставался Гринька в поле ночевать. Заберется на пашне в борозду, угреется от земли — ни полатей, ни печи не надо.
А не гневался Иван на него: так, мол, и надо! Хлебороб ведь сызмальства прирастает к земле на весь свой век. Тот не мужик, не работник, коего надо в спину подталкивать. Иной парнишка весь изревется, покуда сядет верхом на лошадь и пашню начнет боронить, а потом, с принуждения-то, огрехов наделает, поглядеть — так срамота срамотой. Зато Гринька с одного показу и по своей охотке столь ловко пахоту бороной распушил, что не только от отца заслужил похвалу, но и дед Калистрат не мог худого слова промолвить.
С той поры повадился дед к Зарубе на поле. За какое бы полевое дело Гринька ни взялся, а Калистрат уже тут. Постоит на меже, посошком помахает, бороду ладонью огладит и враз куда-то девается.
Турнул бы его Иван: ступай, дескать, ступай, дедушко Калистрат, не смущай и не изурочь моего парнишку, да вдруг напало сомнение: а вправду ли это Калистрат? Не лиходей ли какой, с дедом лишь схожий? Однако ничего лихого дед не творил. Тогда вот и вздумалось: уж не Хлебосей ли является, про коего в деревне старуха Капустиха слух разнесла? По ее-то словам, Хлебосей тоже старик, но только устатку не знает, день-денски ходит по всей ближней и дальней округе, за урожаем приглядывает.
Да и сам себе Иван не поверил: то ли был старик, то ли не был? Память-то не шибко крепка. Не начудить бы опять. Ведь случалось уже. Поехал в поле за сеном, а привез домой черноталу. Понадобилось к тестю сходить: собрался, новую рубаху надел, а в дом к нему не зашел; постоял у ворот, не припомнил, какое было заделье, с тем и вернулся обратно. А то еще хуже того оконфузился. Надумал в озерке искупаться. Разулся, разделся, одежу на сучок березы повесил, а после купанья не на тот берег вышел. Хвать-похвать, весь бугор обшарил — нет одежи и той березы. Ладно, что Гринька догадался, сбегал, принес
Стал, однако, Иван замечать поворот в своей жизни Хоть и мал был Гринька, а уж и пахать принимался, и в бороньбе наторел. С его трудов или уж по иной какой-то случайности повалили вдруг урожаи. Бывало, с умолота два воза зерна набиралось, теперь же — по пять-шесть, и всякое зернышко — чистый янтарь! Даже Фекла, умом недалекая, и то рассудила:
— Это нам земля вознагражденье дает. Видать, Гринька ей полюбился. У него обе руки удачливые!
Дальше — больше, после-то и сам Заруба признал, что, да, не бывать урожаям без Гриньки. Уж до чего он смекалистый и проворный да на погоду понятливый!
Покуда подрастал Гринька, сев на пашне Заруба сам проводил. Все ж таки в крестьянстве дело это самое важное, исполнять его надо в аккурат и умеючи. Ну и уж пора подступила, когда следовало парня учить.
В очередную вешну отмерил Иван для него на пашне всего лишь осьминник; это так четверть десятины зовется. И выбрал-то самую неурожайную полосу, с краю от леса. Ладно-де, для обучения и эта сойдет. Небось, пока не освоится, не натореет, почнет сеять семена: где густо, где пусто, где нет ничего.
Сам он, Заруба-то, выходил с лукошком на пашню всегда пораньше с утра, чтобы разбросать семена на волглую землю, ветром не обдутую, солнышком не просушенную.
То же и Гриньке велел:
— Не мешкай! Каждое зернышко положи в уютное гнездышко. Оно скорей прорастет. Нагреби в лукошко семян — и айда со мной вместе. Надо ведь еще после сева успеть пашню заборонить, не то птицы склюют.
Парень сроду отцу не перечил, а на этот раз не послушался: по бороздам босиком походил, оглядел тучки на небе.
— Земля еще холодит. И Сиверко вот-вот раздурится, может снегу нагнать. День-два обождем!
— Поди-ко, ты больше понимаешь, чем я? Уж двадцатую вешну выхожу на пашню, всякую погоду видал и вроде не ошибался, — начал было сердиться Иван, но поскольку всякая ругань — не наука, а мука, когда дело в самом почине, то дальше обошелся уже подобру: — Эвон и Сидор Давай своих батраков поставил на сев! Он-то не прогадает!