Старухе в ту пору никто не поверил, привиделось-де старой во сне. Небось, набродилась по колкам-то, пока груздей набрала, прикорнула где-нибудь подле пенька, вздремнула, а теперича вот хорошего человека конфузит.
Онисим, кроме всего, был еще и веселого нрава. Как почнет шутками-прибаутками сыпать, выдумки-выкамурки представлять, не заснешь, не зевнешь, а прокатится по тебе — не рассердишься. Чего же гневаться на такого, коли он пошутит не со зла? Ведь мы, уральцы, сыздавна любим при случае подсолить, поперчить, горячим веником спину попарить, а после всего ядреным квасом угостить или медовухой.
Эх, сказывают, добрую медовуху варил Онисим! У него на увале за озером своя пасека содержалась. Приволье вокруг. Дух сладкий. Все по увалу-то цветет, ярится. Медосборы пасека давала богатые. И уж обиходил ее Онисим пуще, чем избу. Немытый, нечесаный туда не ходил. Начнет собираться, так прежде в бане попарится, наденет белье из белой холстины. Пчела-то, дескать, хоть и насекомая мелкота, а тоже настоящее обхождение любит. Попробуй-ко, сунься на пасеку с табачищем! Потому и мед был у него без единой соринки-пылинки, сортовой как золото плавленое. А еще владел Онисим секретом, как мед выдержать, чего добавить в него для вкуса, для крепости, для живинки.
Другие мужики тоже варили медовуху, а не та она у них получалась, что у Онисима. То, бывало, горчит, то с души воротит. Мужики иной раз досадовали: «Вот чомор[4] его забери, Онисима, какой он мастер!»
Тем она была хороша, его медовуха, что пока пьешь, так будто холодный родник рядом воркует, а над лесом жаркое солнышко плавится, под ногами разнотравье пышет. С одного ковша кровь-то у тебя так и взыграет. И стал ты, вроде, моложе, красивше, и все-то вокруг тебе любо до слез.
Овсей Поликарпыч сам медовухи никогда не варил, но к чужой, на даровщину, имел большое пристрастие. Вот потому, надо не надо, похаживал к соседу Онисиму, напрашивался. Находил разные заделья да приноравливал к той поре, когда Онисим обедал.
Сколь ни были они разные, но Онисим желал Овсею Поликарпычу только добра. Из-за этого иной раз даже выговаривал ему:
— Ну, что за жизня твоя, сусед? К чему? Забился, как червяк в репу, и думаешь, поди-ко, лучше таковского житья нету?
А неподатлив был на уговоры Овсей Поликарпыч.
— Да мне что? Я всем доволен...
И прожили бы они, наверно, так без ссоры до самой старости, кабы не кожух...
Этот овчинный кожух был справлен Овсею Поликарпычу еще в ту пору, когда он в женихах числился. Лет двадцать прошло. Другие мужики свои лопатины[5] уже много раз поменяли, а Овсей Поликарпыч злосчастный кожух ни зимой, ни летом с плеч не спускал. Овчину-то уж и покоробило, и дыра на дыре, заплата на заплате. Голимый стыд! Онисим пытался уговорить:
— Скинь же ты, сусед, этот ремок с себя! Ведь не по миру собрался...
Но тоже не помогало. Отмахнется Овсей Поликарпыч, новую заплату пришьет и снова кожух носит.
При всей своей доброте Онисим дольше уж терпеть не мог. И положил он себе: как-никак кожух изничтожить! Ведь вся деревня начала потешаться: экое-де огородное пугало!
Однажды повстречал он Овсея Поликарпыча.
— Хочу тебе загадку загадать!
Тот принял это за шутку.
— Да нет, — пояснил Онисим, — вовсе не шутка. Коли ты загадку разгадаешь, я тебе корчагу медовухи поставлю. А не разгадаешь — снимай кожух, клади на чурбак и топором поруби.
— Что ты! Не буду! — замахал руками Овсей Поликарпыч и попятился, но мало времени погодя жадность его все ж таки обуяла, соблазнился. Предупредил, однако, Онисима:
— Ты давай по-честному, не обмишуль.
Ударили по рукам.
— Вот загадка, — сказал Онисим. — Стоят передо мной два ходила, два махала, два смотрела, одно кивало. Что такое?
У Овсея Поликарпыча аж глаза по-бараньи округлились. Думал он, думал, в затылке чесал, да в бороде ногтем скреб, а час прошел, не придумал ответа.
— Эх, ты-ы! — сказал Онисим. — На себя бы посмотрел. Ты ведь и есть это самое: ноги, руки, глаза и башка твоя дурная...
Разобиделся Овсей Поликарпыч: ты, дескать, все ж обмишулил меня, сделал с подвохом, потому как ни один даже дурачок о себе плохо помыслить не может. И кожух не отдал.