В своей комнате он долго стоял неподвижно, не снимая пальто и не зажигая света. Мелко и нежно тикали часы на его запястье...
- Стоп, - сказал Мирзоев.
Где он только ни шлялся сегодня, чтобы уйти от этого отвратительного настроения. Ходил до поздней ночи, исходил весь поселок - не ушел.
Все равно как в морду дали...
В сущности, что за драма? Он же всегда смотрел на эту службу как на временную. Может человек, отвоевав, отдохнуть и подкормиться на легкой работе? Он имеет настоящее место в жизни. А может быть, он пойдет учиться. На инженера.
Сколько это лет учиться? Года два в техникуме. Потом четыре (или пять?) в институте. Минимум шесть лет. Гм...
Сколько студенты получают стипендию?..
Вспоминалась легкость нынешнего бытия, разные житейские соблазны, дамочка с швейной машиной - ух, мировая дамочка...
Комбат сказал: "Пиши в дальнейшем..."
Вернуться в совхоз? Заработок на комбайне очень и очень приличный... Воображаю, как меня будут встречать!
Или лучше в студенты?..
В общем, буду говорить с директором. Я не хочу, чтобы хорошие люди плевали в физиономию. Прижму директора в машине: отпускайте на учебу, я эти вузы и втузы отстаивал своей кровью, имею право, в конце концов...
- Трудно тебе будет, лодырь собачий, - сказал кто-то из темноты голосом комбата.
Мирзоев улыбнулся темноте.
- Товарищ комбат, дорогой, это кому-нибудь будет трудно, а Мирзоеву везде будет замечательно. Такой он человек.
Лукашину приснилась война. Он лежал в окопчике, близко кругом разрывались мины. Всякий раз как, противно мяукнув, рвалась мина, Лукашин падал лицом на подсохшую, колючую, жирно пахнущую землю и думал: вот сейчас; вот конец; вот меня уже нет. Вдруг рыхлый бугорок перед лицом Лукашина зашевелился, начал вспухать, посыпались комья в окопчик, из земли показались человеческие пальцы, потом стала подниматься голова. Лукашину стало так страшно, что он и о смерти думать перестал.
"Ну, что, Сема? - сказала голова и подмигнула веселым глазом. - Когда приступаешь к занятиям в конторе?" Лукашин закричал и проснулся. Марийка сидела около него, испуганная, и говорила:
- Что с тобой? Приснилось что-нибудь?
Она поцеловала Лукашина, укрыла его и прижалась к нему, бормоча что-то теплым сонным голосом. Но он боялся заснуть, чтобы опять не увидеть страшное, и попросил:
- Не спи. Говори что-нибудь.
- Что же говорить? - спросила она, засмеявшись. - Стих наизусть, что ли?
Но он сказал:
- Мы так до сих пор и не решили, куда поставить кроватку.
- Как не решили? - сказала Марийка бодрым, деловым тоном. - Ты забыл: между шифоньером и столиком; если столик отодвинуть к окну, станет в аккурат. И как хочешь, Сема, придется купить цинковую ванночку: ванночка будет служить лет десять, а так что? В тазу годов до трех докупаешь, не больше.
- Можно и в корыте купать, - сказал Лукашин.
Марийка всплеснула руками.
- В деревянном корыте, где грязное белье стираем?! Ну, Сема...
Лукашин вздохнул. Ванночка так ванночка. Тут была граница его мужского царства.
- Какую он фамилию будет носить? - спросила Марийка и засмеялась: так не шло к тому, о чем они говорили, слово "фамилия". - Твою или мою?
- Конечно, мою, - сказал Лукашин. - И ты - мою, какая у тебя может быть своя фамилия. - И он собрался поцеловать Марийку, но подумал, что эта женщина во многом перед ним виновата, и сказал другим тоном, очень веско: - Но только, Марийка, семейная жизнь может получиться тогда, если и муж и жена идут на уступки. Один раз я уступлю, другой раз - ты. А у нас получается такая картина, что уступаю только я, а ты делаешь все, что хочешь, и не считаешься со мной ни на копейку.
- Семочка, - скороговоркой и шепотом отвечала Марийка, привалившись к нему, - ангел мой, котик мой, прямо совести у тебя нет, ну, когда же я с тобой не считалась?!
- Я тебя просил, - сказал Лукашин, - оказать мне пустяковую услугу я говорю о кожаной куртке, - ты отказала. Раз. Я тебя просил не бегать по соседям, когда я дома, но это, видать, выше твоих сил. Два.
Он долго перечислял Марийкины вины и в темноте загибал пальцы, чтобы не сбиться со счета. Марийка слушала-слушала и вдруг сказала радостно:
- Сема, ты вообрази, мне теперь все время соленого хочется. Ничего бы не ела, только огурцы и селедку. И до того хочется - ужас!
- Глупая ты у меня, - сказал Лукашин, сбившись со счета. - Что мне с тобой делать, что ты такая глупая?
За поздней беседой засиделись два старика - Веденеев и Мартьянов.
Мартьянов пьян. Большое мясистое лицо его налилось кровью. Печь уже остыла - пока нет больших морозов, Мариамна топит экономно, - но Мартьянову жарко. Он расстегнул рубаху на широкой груди.
- Вот так я жил, - говорит он, тяжело отдуваясь, - вот такая была моя, Никита, блудная и черная жизнь...
Склонив аккуратно остриженную седую голову, сощурясь, Веденеев задумчиво водит по столу тоненькую рюмку...
- Только что крови не лил, - к этому не причастен, нет, - а почему? Совести боялся?
- Нет, - тихо говорит Веденеев, - не совести.
- Кодекса боялся, ну да. Формально - руки чистые. А фактически сколько грехов на мне?..
- Можешь не считать, - говорит Веденеев так же тихо. - Мы сочли без тебя.
- Ты мне одно скажи, - говорит Мартьянов, подперев обеими руками большую лохматую голову и приблизив ее над столом к Веденееву, - отробил я свою черноту перед людьми или нет?
Веденеев молчит.
- Отробил или не отробил? - страстно повторяет Мартьянов. - Скажи!
- Ты-то сам как понимаешь? - спрашивает Веденеев. - Сам ты как чувствуешь?
- Не знаю! - с задышкой говорит Мартьянов и широко разводит руками. Не знаю!
- Все прощается за труд, - сухо говорит Веденеев. - Сужу человека смотря по тому, какую долю труда он внес.
- Ну! Ну! - говорит Мартьянов с ожесточением и надеждой. - Слыхал я это от тебя. Ты про меня, про меня скажи: отробил я?..
Веденеев встает, закладывает руки в карманы и ходит по комнате, размышляя. Подходит к печке, трогает ладонью остывшие кафели... И оттуда, от печки, доносится слово, которого ждет Мартьянов:
- Отробил...
И над маленьким южным городом тоже ночь.
Большое окно открыто в сад, в саду сухо, с жестяным постукиваньем шелестят листья какого-то растения.