Выбрать главу

Виктор сел не здороваясь рядом с Арлекином — со всеми он здоровался уже поутру, — вытянул с облегчением больную застоявшуюся ногу и закурил “Беломор”. От Арлекина шел густой нечистый запах, но Виктору не хотелось — и неудобно было — сразу вставать и идти на другое место: хотя Арлекин жил подонками из кружек и в пивной не было ниже его человека, Виктор не хотел его обижать. Сознание хотя бы в этом своей доброты нужно было прежде всего самому Виктору: Арлекину было уже всё равно.

Каракуль зашелся хриплым клокочущим кашлем, прочищая горло, и дрожащей рукой привычно поправил воротник — там, где еще два года назад его ежедневно стягивал узел галстука. Каракуль любил красные галстуки: красный цвет шел к его серым костюмам, серой шляпе, серым глазам, а зимой — к серебристо-голубой пене каракулевого воротника.

— Человека жду, — вдруг сказал он с внушительной интонацией, но слабым и тонким, на тихий крик срывающимся голосом. — Обещал привезти должок… Пятёру. — Слово “пятёра” Каракуль, быть может, независимо от себя, произнес торжественным шепотом. Пять рублей было очень много — две бутылки красного и сорок шесть копеек: на две кружки пива, смазать каждую бутылку или на развод.

Каракулю никто не мог привезти никакого долга. Каракуль даже сам не мог быть никому должен, потому что во всем Пиночете не нашлось бы сейчас дурака, который одолжил ему хоть бы рубль; даже жетон — монету в двадцать копеек, за которую автомат наливал триста восемьдесят пять граммов разбавленного желтого пива, — давали ему крайне неохотно, зная, что Каракуль стоит у последней черты и уже никогда не ответит. Его слова о пяти рублях были глупой, бессмысленной, подлой ложью, которой он мог надеяться выманить у Виктора двугривенный. Даже если бы произошло чудо и из той другой, уже далекой жизни, в которой Каракуль был начальником отдела и носил пальто с каракулевым воротником и ондатровую ушанку, действительно бы приехал, спустился к нему человек и вернул случайные, давно забытые пять рублей, — Каракуль никогда не сказал бы об этом Виктору и вообще никому: он разделил бы их на каждый день по рублю и неделю пил пиво, по кружке каждые два часа — запивая свои таблетки. И хотя Виктор сознавал очевидность этой Каракулевой лжи — быть может, последней, отчаянной попытки самоутверждения, — в душе его шевельнулась слабая надежда: в “Голодном” с утра давали “Кавказ” — до одиннадцати по трояку, у Сашки с черного хода, сейчас у бабы Лизы по два шестьдесят, тридцать три копейки сверху… Правда, он редко выручал Каракуля: они упали почти одновременно, и в те дни, когда он еще мог кого-то выручить, у Владимира Петровича были свои, и немалые, деньги… Каракуль разрушил безумную его надежду.

— Дай жетон, Витя.

В его сердце медленно возвращалась смертельная тоска — тоска, с которой жить не хотелось.

“Пошел ты…” — подумал он про себя и сказал вслух:

— Я пустой.

Он сказал это, почти не шевеля губами. Вообще не надо было ничего говорить — он никогда не избавится от привычки отвечать всем людям, которые к нему обращаются.

Сегодня — сначала — ему повезло. Ночью повернул ветер и принес весну, с утра загорелось солнце — и небо, стряхнув облака, стало синим, как море, которое он видел в последний раз десять — или пятнадцать? — лет назад и которое не забыл. Мать надела легкий плащ и повесила в шкаф на плечики теплое шерстяное пальто с забытой в карманах вчерашней мелочью. Шкаф ее не запирался и давно не представлял для Виктора никакого интереса: однажды утром, уже полгода назад, морщась от тоски и отвращения к себе, он обыскал карманы висевшей в шкафу одежды — и вся в них найденная мелочь, даже потускневшие медяки, щедро рассыпанные вперемешку с бесполезным дореформенным серебром в старомодных дедушкиных костюмах, — всё ушло в автоматы. Он не знал, догадалась ли об этом мать, — мать молчала; быть может, догадалась, потому что больше он никогда не находил в ее шкафу ни копейки. Сегодня она спешила.

Он нашел рубль и одиннадцать копеек — это было неслыханно много. Даже в трамвае он опустил в кассу три копейки и взял билет. Еще недавно, если у него было двадцать, или тридцать, или сорок копеек, он добирался до пивного зала пешком, чтобы не тратить три копейки, которых на последнюю кружку неизменно не хватало, — благо пивная была недалеко и у него были здоровые ноги. Сейчас всё переменилось; идти километр пешком было ему долго и тяжело — еще и потому, что палка его была слишком коротка для его высокого роста: новую, которую мать купила и привезла в больницу, он отнес обратно в аптеку, едва научившись ходить, — и выручил за нее два пятьдесят, — а себе взял старую, оставшуюся дома после давно умершей бабушки.