Работал Эд на воздухе, на задворках «Отшельника», за одним из столиков-кормушек. Прямо под окнами судомойни, заскорузлыми от жира и паутины. Судомойня – довольно длинная, покрытая серой штукатуркой пристройка с задней дверью, которая выходила на небольшой квадрат погрузочной платформы. Временами оттуда долетали голоса и какие-то певучие звуки, которые Эд не мог распознать, и почти беспрерывно слышался дребезжащий звон посуды, перемежающийся подводным лязгом, вероятно от столовых приборов, перекатываемых по дну какого-то таза. Когда наступала тишина, они, наверно, наблюдали за ним, видели неподвижный контур его затекшей спины, не совсем уж юный авантюрист в обрезанных до колен джинсах и красной майке с широченными проймами, – наверно, даже посмеивались. Волосы он отвел за уши и закрепил обтрепанной налобной повязкой, только она все время съезжала; солнце палило прямо в лицо. Никто ему не сказал, что лучше сесть в тени, причем, конечно, не во дворе, а под сосной, поближе к берегу, где глаза всегда обвевал ветер. Уйти со двора по собственной инициативе он бы никогда не рискнул. Хотел быть частью команды, и не только на внешнем рубеже. А в первую очередь хотел показать, что умеет работать, вынослив и дисциплинирован. Семь ведер за первый день.
«Стало быть, я кок Мике, – сказал Эду грузный мужчина в клоунских штанах в черно-белую клетку, – Мике, не Майк, как пишется, так и произносится, Мике». Широкий череп покрывали капли пота, блестевшие как украшения. За матерчатым кушаком, который перехватывал на животе перепачканную поварскую куртку, торчало посудное полотенце, и он регулярно промокал им лоб и затылок. Полотенце было такое большое, что, утираясь, повар не вытаскивал его из-за кушака, оно болталось между ног словно гигантский член или хвост, а иногда он забрасывал его на плечо. В те редкие разы, когда кок Мике говорил, давал указания или бранился, понять его было трудно, потому что в паузах он обсушивал хвостом физиономию. Никогда еще Эд не видел человека, к которому бы так подходило прозвище «ломовая лошадь». Почти сконфуженный оттого, что подвернулся удобный случай свалить с себя неприятное дело, кок Мике перетащил лук из холодильной камеры во двор и водрузил на погрузочную платформу, ведро за ведром. У Эда мелькнула мысль об исправительных работах, но он не обиделся, его это вообще не задело.
Иногда с берега во двор задувал легкий теплый ветерок, и то хорошо. Но при безветрии глаза неудержимо слезились. Бесконечный неуемный плач, начинавшийся где-то за глазными яблоками и вынуждавший его морщить лоб. Словно беспомощный зверек, Эд выпячивал вверх подбородок или наклонял набок голову – толку никакого. Поначалу он еще утирал лицо тыльной стороной руки, но потом бросил, перестал бороться со слезами, пусть себе текут. Световые пятна и стайки световых точек затянули пейзаж, приплясывая, как снежинки. Он плакал впервые, с тех пор.
Каждое утро около одиннадцати доставляли продукты; к «Отшельнику» подкатывал кучер Мэкки. Этот малорослый крепыш-островитянин, стриженный ежиком и, вероятно, получивший свое прозвище из-за сходства с игрушечным ежиком Мэкки, пользовался узкой, вымощенной бетонными плитами подъездной дорогой, которая широкими извивами шла из гавани по холмам к главным воротам казармы; не доезжая метров ста до этих ворот, от нее ответвлялся лесной проселок, ведущий к «Отшельнику». Сперва глухой стук подков, но потом, во дворе, экипаж на резиновом ходу двигался почти беззвучно. Лошадь Мэкки никогда не привязывал; за козлами у него был кованый якорь, и, желая сделать остановку, он сбрасывал его в песок. Эд, которому хотелось доказать, что он видит работу («вот он видит работу» – так его отец хвалил людей, «которые не дожидаются приказов»), помогал кучеру с разгрузкой. Когда они заканчивали, Мэкки через судомойню исчезал на кухне, не поблагодарив и не попрощавшись.
Через три дня Эд чувствовал себя уже вполне уверенно. Спина болела, но лук чистился как бы сам собой. Не считая нескольких отпускников, беззаботно пересекавших двор по дороге в столовую (отпускники жили в здании позади «Отшельника»), поблизости никого не было, и никто не видел, что у него слезятся глаза. Разве только лошадь кучера, которая порой несмело тянулась к нему мягкими черными ноздрями, так что он чувствовал ее теплое дыхание на покрасневшем от бесконечного утирания лице. Лохматая, неуклюжая (густая шерсть на коротких ногах свисала почти до тяжелых, необычайно широких копыт) лошадь походила на медведя; Эд плакал этакому коню-топтыгину, а подняв голову, плакал и деревьям на береговой круче, корявым увечным деревьям на скале, которые сухим глазам виделись искаженными или словно бы пригибались перед чем-то, что в этот самый миг летит с моря и вот-вот обрушит на них яростный удар.