— «Луку, луку», — передразнила Волечку Лена и стегнула ее рушником — и, видно, здорово зацепила махрами, девочка даже заплакала и дразнила уже меня:
— А я все лавно знаю, сто ты насу Лену любис… Во… И занитца с ней будис… Во…
— Замолчи сейчас же! — пригрозила ей Ленка, а мне сказала: — Давай, Ясичек, мы твою руку перевяжем, чтоб быстрей заживала.
Я отнекивался, но Ленка, не слушая меня, побежала в хату поискать какой лоскут, чтоб завязать руку.
Малышка снова сажала свою «непослушную» дочку, ругала ее, что не просится: «Эх, ты, бесстыдница, больсуха». Хоть кукла была сухая, а у самой Волечки подозрительно прилипало мокренькое платьице.
Лена принесла ленточку от своего прежнего платья, в котором она мне очень нравилась. Платье было зеленое, и по нему летали небольшие, точно белые мотыльки, цветочки.
Лена перевязывала мне руку.
Боже мой! Какое это было неповторимое и не сравнимое ни с чем — ни до этого, ни после этого — счастье! У меня кружилась от радости голова… Конечно же, потом были в моей жизни и более интимные, и более значительные события, но такого настроения, такого ощущения и чувства больше я уже никогда не изведал. Та радость, то счастье было наивным и скромным, оно довольствовалось самым малым, и потому уже никогда не могло и, я уверен, не сможет повториться…
Потом мы стояли в сенях и смотрели на солнце, которое было уже совсем низко, на яблоню, белую от антоновок.
— А помнишь, как у тебя тоже рука болела?
— Да, — ответила она и улыбнулась.
Мне очень нравится, когда Лена смеется. Ее губы тогда как-то поджимаются, как будто она вот-вот заплачет, и в этой улыбке само собою появляется что-то печальное, задумчивое — взрослое.
Про то, как у Ленки болела рука, знает не только наш класс. Это разошлось очень широко — смеялись тогда даже взрослые. Да и сейчас, бывает, кто-нибудь из наших сябрынцев при случае скажет: «Что это ты как Лена Микитова — не знаешь, чего хочешь».
А это было еще в первом классе. Тогда у Ленки на правой руке села болячка. Да такая, что Микитова дочка, отличница, не могла писать — невозможно было даже ручку держать. Ленка сидела на уроке и плакала. Учительница, а в первом классе нас тоже учила Буслиха, терпеливо ее уговаривала:
— У тебя же болит рука — иди домой.
— А я хочу писать.
— Так пиши.
— А у меня болит рука.
— Тогда сиди так.
— А я хочу писать.
И это «а я хочу писать» тянулось очень долго, до тех пор, пока учительница наконец не разозлилась.
— Так скажи все же, Лена, чего ты хочешь?
— А я хочу, чтоб болячка с этой руки пересела на эту, — откровенно сквозь слезы призналась Лена.
Даже Буслиха, которая редко позволяла себе такую роскошь, как улыбка на уроке, рассмеялась сама и долго потом никак не могла успокоить нас.
Лена вообще часто плакала в школе. Один раз Буслиха, только что выпроводив из класса Лешку, младшего Ленкиного брата, который с книгами пришел в школу («Чей ты?» — «Ленкин Лешка». — «А где ты живешь?» — «В новой хате». — «А чего ты пришел?» — «Учиться»), попросила Лену показать решение задачи. Ленка заплакала:
— А я тетрадь дома забыла.
— Иди принеси.
Она и пошла… Уже и урок кончается, а ее все нет. Буслиха поднимает меня и Клецку и говорит:
— Сходите и посмотрите, что она там делает.
Мы и пошли. Подошли к сеням, дернули дверь — не открывается: сени изнутри заперты. Клецка нашел щепочку и через щель поднял крюк. Зашли в хату и видим: Лена сидит за столом, над тетрадкой, ревет и задачку решает — оказывается, она задание не сделала, а выдумала, что тетрадку забыла.
Клецка побежал первым. Я — за ним. Клецка все рассказал Буслихе. А Лена тогда долго не разговаривала со мною…
— Почему ты тогда не с Клецкой, а со мною не разговаривала? — спрашиваю я у нее, вспоминая тот случай с задачкою.
— А я на тебя рассердилась. Зачем ты тогда с Клецкой пришел? Еще мне Клецки твоего не хватало.
— Так нас же учительница послала.
— Ну и пусть. А ты бы от Клецки убежал.
Лена всегда такая. Когда мы с нею вдвоем, она добрая, ласковая — как вот и сегодня. Мы мирно можем говорить обо всем. Как только есть кто-то рядом, тогда ее лучше не трогать: а то таким коршуном налетит — так и смотри, чтобы глаза не повыдирала. Колючая-колючая делается. И в школе всегда смеется надо мною, и так вот на «муравейниках», как вчера, вырывается. Надо же руку так ободрать! И почему она при людях внезапно меняется? Сначала я, не понимая, очень обижался, а теперь, хоть также не все понимаю, немного смирился, привык.