С минером она была очень ласковая:
— Ты же меня, Коля, не любишь.
— Люблю, Настачка, очень люблю.
— А я, Коля, не верю. Вот поедешь и все забудешь.
Тогда Коля поворачивал ее голову к себе и надолго прижимался к ее губам — так надолго, что мы, не вытерпев, неожиданно для влюбленных с хохотом вскакивали из-под кустов у самой лавочки…
С каким-то районным представителем, который приезжал к нам, кажется, по севу, Настачка говорила почти то же самое:
— А вот вы же меня не любите.
— Люблю, Наста, люблю, — быстро говорил представитель и, обнимая женщину, повторял еще раз: — Очень люблю.
Видимо, он и сам себя хотел убедить в этом.
— Нет, не любите, — держалась своего Настачка. — Вот уедете и забудете про меня.
Потом они долго молчали. Так долго, что нам уже надоело лежать. Да и холодно было на весенней земле. И Настачка, словно понимая нас, сказала:
— Хоть бы поцеловали уж, что ли, если любите…
И когда несмелый представитель уже склонился над Настачкой и готов был поцеловать ее, мы заржали. Представитель сначала остолбенел, а потом, опомнившись, разозлился и гнался за нами аж за Туньтихину землянку — чуть ли не до самого булинского сада.
Видел я, как целовался с Настачкой и Леня Гатила — мой сосед и наша какая-то очень дальняя родня — десятая вода на киселе. Его в нынешнем году заберут в армию — как раз я несу ему повестку. Он уже с самого лета ходит стриженный под нулевку и потому даже в своей хате не снимает с головы шапку — стесняется. Однажды мы, зная, что Гатила с Настачкой обязательно придут на Савкину лавочку, которая стоит под вербами, около лога, за огородами — там, чуть ли не под самой Вужицей, кто-то прибил широкий горбыль на два пня давно спиленных верб, — прибежали туда раньше, оборвали доску и положили ее на пеньки просто так. А чтоб они сели обязательно с краю, посередине набросали репейника. И сами залегли рядом.
Они и вправду пришли. Стояли возле лавочки и, не садясь, целовались — на доске же лежал колючий репейник! И когда, обнявши Настачку, в поцелуе Гатила рывком посадил ее на край лавочки — даже мы не успели заметить, как они очутились на земле, а на них сверху еще шлепнулась и доска. Рассмеявшись, мы побежали логом за баню. Назавтра Гатила шапку свою надвинул еще ниже на глаза. Те, кто видел его без шапки, рассказывали, что на лбу у хлопца вскочила ладная шишка — наверное, от доски. Друзья сочувствовали ему, а Гатила только улыбался: «Заживет. Но если бы вы только знали, как после этого Настачка сама меня целовала!»
Говорят, что ходил к Настачке и Клецкин отец, но мы их вместе никогда не видали.
Интересно, почему это взрослым так нравится целоваться? Наслушавшись рассказов о том, как это приятно — целоваться, как-то еще раньше, зимою, я на улице неожиданно схватил Ленку в обнимку и тут же на морозе неумело поцеловал: поспешно чмокнул в ее холодные и сухие от ветра губы, почувствовал даже, что они, обветренные, начали шелушиться. Ленка тогда очень испугалась, разозлилась на меня и оцарапала (правда, меньше, чем теперь) мою руку — кажется, даже ту самую, что и вчера. А когда Ленка заплакала и побежала к своему дому, я, будто недотепа какой, стоял на улице, облизывал губы и все ждал, когда же это будет приятно. Но так ничего и не дождался. Только саднила ободранная рука, все еще было как-то нехорошо от холодных губ Лены, а на моих губах не проходила щекотливость от их шершавости. «Так что же тут приятного, в этом поцелуе? — растерянно сам у себя спрашивал я. — И что только в нем находят взрослые?»
Потом, немного погодя, когда Лена забыла и простила мне тот первый в жизни поцелуй, я спросил у нее:
— Лена, только скажи правду, тебе тогда приятно было?
— Что ты — даже противно.
— И мне тоже, — честно признался я.
Лена помолчала. Потом, настороженно, внимательно взглянув на меня, спросила:
— Ты никому, Ясичек, не выдашь, если я расскажу тебе что-то?
— Нет.
— Тогда слушай. Пришла я как-то домой рано из школы — какого-то урока у нас не было. Тихо открыла дверь — а в хате никого нет. Я случайно на печь посмотрела, а там татка с мамкою сидят и целуются. Мне даже неловко стало. Такие старые, а все целуются.
С того времени прошло столько лет. Сейчас уже опять, как тогда в детстве, снова начинаешь удивляться и радоваться самому, казалось бы, обыкновенному, привычному. Странная это штука — человеческое удивление. Нам, людям, для которых уже давно или, может, еще не совсем давно, но все же минула молодость, все матери представляются только седыми и сгорбленными старушками. Мы уже никак и представить себе не можем, что для большинства человечества (я говорю тут только про детей) матери — это совсем молодые, двадцатилетние девчушки, которым еще не надоело и целоваться, и танцевать, и веселиться, и любить такого же самого, как и они, молодого, почти еще парнишку, вихрастого своего избранника — нашего отца. Там, в детстве, наши наивные и не очень практичные еще, совсем юные мамы и папы кажутся нам самыми умными, самыми мудрыми и самыми сильными. Кажутся настолько мудрыми, что, даже если теряем их рано, в своей детской поре, они, почти подростки, навсегда остаются для нас, поседевших, образцом, к которому мы всегда возвращаемся, чтоб проверить, так ли мы идем по жизненной дороге.