Ядоха немного недолюбливала дядьку Савку, хотя после того, как его Павлик взял в жены Ядохину Маню, они стали совсем близкою родней. Но как раз за это, видимо, и невзлюбила она своего свата — это же надо, его шалопай, его вертун, ветреник этот женился на ее единственной дочке и увез куда-то далеко на Север. Вернувшись из отряда, Павлик походил-походил по деревне, сменил несколько работ, но так и не смог вжиться в мирную жизнь и пустился, как говорят, в широкий свет… И ее Маню увез. Ну, разве это не ветреник? Другие из партизан поприходили, из армии вернулись и взялись по-новому жить, хаты себе ставить начали. А этому все не так было, все крутился как вьюн, все не знал, за что ему взяться. Все в разведку хотелось идти или рельсы толом подрывать. А тут бригадир заставляет солому возить… Не знал, куда себя в мирное время деть…
И поехал на Север — служил там в охране, которая недавних полицаев конвоировала. Павлик приезжал с Маней в отпуск и, выпив самогону, которого как раз к его приезду нагнал отец, рассказывал:
— Там, брат, как на войне. Тут, по эту сторону, мы, советская власть, а там — они, полицаи, бобики, как мы их в партизанах звали. Там врага я в лицо и теперь вижу. Гниды!
А другой раз Павлик приехал в Сябрынь, и его никто не узнал — черные как смоль волосы стали белыми-белыми: поседел до последнего волоска.
— Что с тобою, Павличек? — заплакала мать.
— Ничего, мама, жив остался, вот и хорошо.
И, снова выпив отцовской самогонки за приезд, он рассказал, как все было. А потом, уже на колхозном дворе, Савка пересказывал мужчинам:
— Значит, варили зэки, полицаи эти продажные (а они же, вы сами знаете, какие гады), значит, варили они длинную-длинную трубу. Ну, а мой же завсегда шустрый был. Захотелось ему посмотреть, как они сварили. Вот он и полез в ту трубу. Значит, он туда, а они — жах! — лист стали приставили к дырке и приварили. Ну, мой, значит, и пополз задом по трубе — аж в другой конец. Версту ползет — конца нет, другую ползет — опять нет. А он же ползет, да еще и думает: а что делать, если они побежали да и тот конец приварили? Задом ползучи, их не обгонишь. «Будешь и помирать в этой железной трубе…» Но нет — не заварили почему-то другой конец. Вылез он — и не верит, что вылез. Только что я вам, мужчины, скажу — полез он в ту трубу черный, а с другого конца вылез белый-белый, вы сами видели. Поседел со страху. А он же, значит, не боязливый. Шустрый…
Дядька Савка был уже близко. Шел ровно, хоть и издалека было видно, что он навеселе. Шел и, не жалея своей старенькой, с протертыми мехами, заклеенными во многих местах на сгибах цветастыми заплатками, хромки, которую он привез с войны, шел и, заламывая мехи, играл быструю польку. Ловко перебирал лады здоровою правою рукою, и даже скрюченные пальцы левой руки, простреленной в ладонь, на удивление легко и послушно летали по пуговкам.
— А мамулечки мои! Что ты делаешь, ирод, — ты же гармонь разорвешь, — замамулькала Ядоха, когда дядька Савка подошел близко.
— Не бойся, сватья, не разорву, — ответил Савка и, вдруг резко сомкнув мехи, на ползвуке оборвал музыку — да так неожиданно, что даже Найда, которая, услышав гармонь, начала было брехать громче, от внезапности смолкла.
— А что же ты идешь по улице и гармошку, как котенка какого писклявого, тискаешь?
— Не разорву, сватья, — говорил Савка Ядохе. — Я, сватья, с этой хромкою, значит, всю войну прошел. Вот на этих плечах ее носил. Нас с нею во всем полку, да что в полку — даже в дивизии знали. Чуть что, чуть сели, — «где тут Хмыз?» — ищут. Сыграй им, Хмыз, и Хмыз играл, значит. А как же. Артиллерист-наводчик Хмыз играет вальс «Амурские волны»! Здорово?
Дядька Савка был в чистой гимнастерке, полинявшей от военного да уже и от мирного пота. Сегодня ради такого праздника — Цыца ведь женится! — Хмыз нацепил все свои медали и даже единственный орден Славы; все это золотилось сейчас в последних лучах заходящего солнца, которое, казалось, катится ярким колесом по самому небосклону.
Я глядел на Хмызовы медали и думал, как это поделикатнее отдать ему письмо, чтобы не обидеть Ядоху: по почерку догадывался, что письмо пришло от Павлика. Выручил меня сам дядька Савка.
— А почта полевая письма мне не принесла? — прищурившись, спросил он.
— Есть, — несмело ответил я, подал конверт и увидел, как обиженно поджала губы Ядоха.
— Ему, этому ироду, все, — изливала она свое горе Матруне. — И письма ему пишут, и в гости приедут, так все у него и живут, а ко мне только уже гулять ходят — будто я и не мать им. Отобрал дочку у меня, ирод, отобрал… И вот теперь живу, мучаюсь одна-одинокая — как на пне стою.